подумал я, заслышав в госпитале наводящий ужас звон надтреснутого колокольчика?

* * *

Это был величественный замок из белого камня, над входом дата: 1726; великолепие и основательность эпохи Людовика XIV сочетались здесь с зачатками менее тяжеловесного, более утонченного стиля. Замок спешно оборудовали под госпиталь. На полу в вестибюле и в столовой лежали на соломенных тюфяках раненые; гостиную превратили в срочную операционную, мебель в спешке не вытащили, а только придвинули к стенам, и странно было видеть разложенные на концертном рояле тазы, бинты и лекарства; ожидавшего перевязки пациента прямо на носилках клали на письменный стол стиля «буль». Накануне ночью французы попытались взять деревню Анд-ши; прежде чем артиллерия успела подготовить наступление, французы двинули вперед пехоту; один полк выбил противника из окопов, но другой полк, набранный в этой местности, дрогнул и побежал, так что тем, кто овладел немецкими окопами, тоже пришлось отступить. При отступлении они понесли большие потери: триста человек погибшими и тысячу шестьсот ранеными. Вытащив из санитарных машин носилки, мы ждали, пока на них грузили тех, кого можно было транспортировать. Полукруглая лужайка перед домом, при иных обстоятельствах, наверное, опрятная и ухоженная, теперь напоминала футбольное поле после матча в дождь: она была вся заляпана грязью, разворочена сапогами санитаров, ночь напролет таскавших по ней носилки, и тяжелыми колесами санитарных машин. В стоявшем на отлете флигеле штабелями громоздились трупы тех, кто умер на подъезде к госпиталю, и тех, кто умер за ночь. Их наваливали друг на друга, тела застыли в самых причудливых позах, обмундирование в крови и глине; лица у некоторых странно искажены, будто умирали они в жутких мучениях; у одного руки были вытянуты вперед так, словно он играет на арфе, другие казались бесформенными кулями тряпья, в которых и тела-то никакого нет; но их бескровные руки, заскорузлые грязные пятерни рядовых солдат, обретали у мертвых необычайное изящество и благородство. Мы дважды или трижды съездили в этот госпиталь, а потом направились в местную церковь. Она стояла на вершине небольшого, но крутого холма — скромная, потрепанная деревенская церквушка. Стулья были свалены в одном из приделов, на полу насыпана солома. По всей церкви длинными рядами лежали раненые, между ними едва можно было пройти. Впопыхах не успели убрать предметы религиозного поклонения, и с высокого алтаря взирала на всех гипсовая Богоматерь с широко открытыми глазами и ярко раскрашенными щеками; по обе стороны от нее стояли подсвечники и золоченые сосуды с бумажными цветами. Все, кто чувствовал себя сносно, дымили сигаретами. Очень странное было зрелище. У входа стояло несколько солдат; они курили и толковали о чем-то, время от времени угрюмо поглядывая на раненых; несколько человек порознь бродили по церкви, ища пострадавших в бою товарищей, время от времени один из них останавливался и расспрашивал кого-нибудь из лежащих о его ранениях; дежурные сновали между ранеными, подавая им воду или суп; осторожно ступая среди множества тел, санитары несли очередные носилки к машине; разговоры перемежались стонами боли и криками умирающих; некоторые, раненые легче других, шутили и смеялись, радуясь, что остались живы. У колонны священник причащал умирающего, вполголоса бормоча скороговоркой молитвы. Но большинство были, видимо, ранены тяжело, они уже лежали такими же бесформенными грудами тряпья, как те трупы во флигеле. У главного входа в церковь, почему-то отдельно от прочих, лежал прислоненный к двери человек с пепельно-серым бородатым лицом, худой и изможденный; он лежал безмолвно, недвижимо, мрачно глядя в пространство, будто сознание неизбежной смерти наполняло его одним лишь гневом. Он был тяжело ранен в живот, помочь ему было невозможно; он ждал смерти. Я заметил другого, совсем еше мальчика, круглолицего и некрасивого, с желтой кожей и узкими глазками, отчего он выглядел почти японцем; ранен он был безнадежно; мальчик тоже знал, что умирает, но страшно боялся смерти. К нему склонились стоявшие в изголовье трое солдат, а он, уцепив одного за руку, все восклицал: «О, Боже, я умираю!» и душераздирающе рыдал, крупные слезы текли по его чумазому безобразному лицу, он беспрестанно повторял: «До чего же я несчастный, Господи, до чего несчастный!» Солдаты пытались его утешать, и тот, чью руку он держал, ласково провел другою рукой по лицу мальчика: «Да нет, старина, ты выздоровеешь». Еще один сидел у алтарных ступеней и курил, невозмутимо погладывая вокруг, на щеках у него играл румянец, вид был отнюдь не больной; когда я подошел к нему, он мне весело улыбнулся. Заметив, что у него забинтована рука, я спросил, тяжело ли он ранен. Он усмехнулся: «А, ерунда, если б только это! У меня в позвоночнике пуля, и ноги парализовало».

* * *

Стоим в Мондидье. Я отыскал библиотеку. До Французской революции в Мондидье было два дома, где зимою собиралась местная знать, а потом вместо прежних хозяев в каждом из этих просторных особняков поселилось по два-три буржуазных семейства; дом, где расквартировали меня, видимо, прежде был частью больших хором; библиотека же помещается в скромных размеров комнате на первом этаже, и добраться туда можно по лестнице, которая раньше, наверное, считалась черной. Стены в библиотеке обшиты деревянными панелями, одна стена целиком занята встроенными книжными полками, затянутыми проволочной сеткой; дверь заперта, до книг не добраться, но я развлекался тем, что читал на корешках их названия. В основном библиотеку собирали, видимо, в восемнадцатом веке. Переплеты телячьей кожи, золотое тиснение. На верхних полках стоят богословские труды, но между ними скромно приткнулся плутовской роман «Дон Гусман де Аль-фараче», а сразу под ним «Записки знатного человека»; кроме того, там есть полное собрание сочинений Боссюэ, проповеди Массийона и с десяток томов писателя, о котором я и не слыхивал. Любопытно узнать, что это был за человек и чем заслужил столь великолепное издание. Еще хотелось бы полистать четыре огромных, ин-кварто, тома «Истории Мондидье». Руссо представлен только «Исповедью». На одной из нижних полок я обнаружил то же издание Бюффона, которым я увлекался в детстве. Собиратель этих книг был явно человеком серьезным: я обнаружил на полках труды Декарта, всемирную историю внушительных размеров, многотомную историю Франции и перевод «Истории Англии» Юма. Там же стояло обширное собрание романов Скотта, ин-октаво, в черных, наводящих тоску одним своим видом кожаных переплетах; и произведения лорда Байрона в чересчур мрачных для его поэзии переплетах. Вскоре у меня пропало желание читать эти книги; разглядывать сквозь золоченую сетку их названия казалось мне куда веселее; это придавало книгам больше волшебной прелести, чем если бы мне удалось добраться до них и полистать заплесневелые страницы.

* * *

Амьен. Здесь почти столько же англичан, что и в Булони, повсюду в огромных авто разъезжают светские дамы: навещают больных и руководят госпиталями. Об одной такой даме мне рассказали занятную историю. С передовой прибыл санитарный поезд, набитый ранеными, которых временно разместили в госпитале на вокзале. Одна дама взялась раздавать им горячий суп. Вскоре она подошла к солдату, у которого были пробиты пищевод и легкие; она уже собралась было угостить его супом, но ее остановил главный врач, пояснив, что раненый насмерть захлебнется. «О чем вы говорите?! — возразила она. — Ему обязательно надо поесть супу. Никакого вреда ему от супа не будет». «Я работаю уже много лет, — сказал в ответ врач, — участвовал в трех кампаниях и по опыту знаю, что если дать этому человеку суп, он умрет». Дама потеряла терпение. «Какая ерунда!» — воскликнула она. «Тогда кормите его на свой страх и риск», — отрезал врач. Она поднесла чашку с супом ко рту раненого, тот попытался сделать глоток и тут же умер. Дама в ярости набросилась на врача: «Вы убили человека!» «Извините, — возразил врач, — но убили его вы. Я же вас предупреждал».

Хозяин гостиницы в Стенворде. Забавный тип: фламандец, осторожный, медлительный, большой и грузный, с круглыми глазами и круглым носом на круглом лице, лет, пожалуй, сорока пяти; новых постояльцев он отнюдь не привечает, а скорее мешает им снять номер или пообедать, его приходится долго уговаривать удовлетворить желания приезжего; зато, преодолев врожденное недоверие к чужакам, он становится очень дружелюбным. Юмор у него детски непосредственный, тяжеловесный и туповатый, как и он сам, со склонностью к розыгрышам; смеется он не сразу, зато подолгу и всласть. Теперь, когда мы познакомились поближе, он стал очень мил и любезен, хотя и не до конца расстался с подозрениями на мой счет. В ответ на мои слова «Кофе у вас, хозяин, очень хорош» он лаконично заметил: «Хорош тот, кто его пьет». Говорит он с сильным акцентом, то и дело путая второе лицо единственного и множественного числа. Он напоминает дарителей алтарных украшений, которых часто видишь на картинах старых фламандских мастеров; а его жена вполне сошла бы за жену дарителя; это крупная женщина с суровым неулыбчивым морщинистым лицом — довольно устрашающее создание; но время от времени чувствуешь, что под суровостью скрывается фламандское чувство юмора; несколько раз на моих глазах она от души хохотала над замешательством пришедшегося ей не по нраву посетителя. В день

Вы читаете Записные книжки
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату