людям взамен старых. Скупщики в Париже изумились, когда он явился к ним с невероятной коллекцией, состоявшей не только из инструментов Страдивари, но также из скрипок прежних великих мастеров — Амати, Гварнери, Гваданини и других. В 1854 году перекупщик Ж. Б. Вильом [40] узнал, что Теризио умер, оставив после себя более двухсот скрипок, виол и виолончелей работы великих мастеров. От изумления делец едва не лишился дара речи. Он приехал на маленькую ферму, где у Теризио были спрятаны скрипки. Осматривая коллекцию, он выдвинул ящик и с изумлением уставился на новую скрипку Страдивари: Мессия — на этом инструменте еще никто не играл. Скрипка была продана потомком Страдивари графу Козио де Салабу, который никогда на ней не играл и в чьей собственности она находилась до тех пор, пока Теризио ее не обнаружил. Она до сих пор абсолютно новая, такая, какой вышла из мастерской Кремоны. Альфред и Артур Хилл, главные знатоки творчества Страдивари, презентовали ее музею Ашмола.[41]
Выслушав все эти рассказы, я припомнил, что и у меня есть одна история о Страдивари, которую и поведал. Несколько лет назад, когда я был в Мадриде, мне позвонил приятель и предложил: «Не хочешь ли послушать концерт четырех скрипок Страдивари?» Через несколько минут он заехал за мной в отель, и мы отправились в королевский дворец. Друг объяснил, что после того, как в 1931 году Альфонс XIII покинул Испанию, в королевской часовне открыли шкаф и обнаружили там несколько скрипок: на них иногда играли во время церковных служб. Они лежали там как попало, в пыли. После исследования сделали заключение, что четыре инструмента принадлежат Страдивари. Скрипки реставрировали, и сейчас время от времени их используют в концертах, организованных музыкальным обществом, членом которого и являлся мой приятель. Мы въехали в пустынный двор и направились к арке. Фонарь слабо освещал лестницу. Мы поднялись и тихо, словно заговорщики, пошли по темному коридору, пока не приблизились к двери, которую открыл придворный лакей. В гостиной, освещенной люстрами, сидело примерно сто человек. Лица их были обращены к небольшому возвышению, на котором уже сидел струнный ансамбль. Пианист сыграл вступление, и вот четыре скрипача провели смычками по драгоценным струнам. Это был великий момент. Ни в одной европейской стране нельзя было увидеть столь изысканную публику: темные глаза, серебряные волосы, аккуратные эспаньолки, большое количество пожилых герцогинь с величественным или, наоборот, весьма скромным бюстом, на котором переливались бриллианты. В неожиданных музыкальных паузах, которые случаются в музыкальных произведениях, словно бы композитор специально задумал их, для того чтобы обнаружить человека, осмелившегося шептаться, тишина стояла такая, что слышно было лишь, как кто-то случайно задел моноклем накрахмаленную рубашку. В эти моменты вокруг нас был только молчаливый, мертвый дворец. Мы слушали музыку, извлекаемую из волшебных ящичков Страдивари, — осколок привилегированного общества, словно бы по волшебству заключенного во дворце и совершенно не ведающего об уродливом внешнем мире. После концерта мне позволили отнести скрипку в сейф, что находился в соседней комнате, и я помог запереть ее на ночь вместе с остальными тремя инструментами.
Я попрощался с друзьями из кремонской Школы Страдивари и подумал, как странно, что доктор Бёрни, совершивший музыкальное турне по Европе всего лишь через тридцать три года со дня смерти Страдивари, ни разу его не упомянул. Он даже и в Кремону не ездил. А вот кто посетил Кремону за тридцать шесть лет до рождения Страдивари, так это наш добрый старый гурман Томас Кориэт. Он написал: «Я ел жареных лягушек в этом городе. Это блюдо едят во многих итальянских городах. Подали их с интересным соусом, вкусно, ничего не скажешь. Голову и передние лапки у них отрезают».
Когда ехал в Мантую — находится она примерно в сорока милях к востоку от Кремоны, — размышлял о том, что так близко расположенных друг к другу знаменитых городов больше, пожалуй, нигде в мире не встретишь. Каждые тридцать-сорок миль ты въезжаешь еще в одно место с богатым историческим прошлым и благородным культурным наследием. Когда-то приходилось добираться до них целый день, а теперь на это уходит час езды на автомобиле. Милан и Павию разделяют двадцать миль; Павию и Пьяченцу — тридцать; Кремону и Парму — всего лишь двадцать пять; от Пармы До Модены расстояние в тридцать миль, а от Модены до Болоньи — двадцать пять. Вот так, от города к городу, вы можете путешествовать по этой большой долине. Многие города до сих пор сохранили часть крепостных стен, но все они окружены стенами духовными: в отношениях близких соседей чувствуется некоторая отчужденность, заносчивость, которая делает историю Северной Италии похожей на греческие государства за четыре века до новой эры. До сих пор повсюду говорят на местных диалектах, но путешественник, разумеется, это лишь чувствует, а не знает доподлинно. Нужно хорошо знать крестьян Ломбардии, чтобы понимать, насколько это для них важно. Во время последней войны Стюарт Худ сбежал из плена и находился в Ломбардии и Эмилии. Он написал в своих мемуарах об итальянском нижнем сословии: «От деревни к деревне и от долины к долине диалекты разные, но общее у них — носовые согласные и умлауты. Они произносят „fueg“, а имеют в виду fuoco: огонь. Говорят vin с долгим г и носовым п — и это значит — вино. Брюки у них braghe. Я припомнил, что когда-то это была Цизальпинская Галлия».
Когда в Мантуе я вышел на улицу, полнолуние превратило город в оперную декорацию. Лунный свет подчеркнул тени. Каждая колоннада — сцена для драматического представления, каждый перекресток — место для романтического свидания. Из глубокого сумрака, купаясь в зеленых лучах, выступали башни и кампанилы. Самое больше впечатление произвел на меня дворец Гонзага: луна прикоснулась к зубцам крепостных стен, выхватила часть здания. Стоящий на берегу озера дворец словно бы притаился, скорчился в темноте. Я смотрел на ряды окон и представлял за ними пустое здание с мраморными лестницами и безлюдными комнатами, в которых лунный свет причудливо расчертил полы. Я посмотрел наверх, чуть ли не надеясь увидеть за окном белое лицо, глядящее на лунную площадь.
Вместо оркестра, которого требовала эта картина, на зачарованные улицы — словно по повелению взмахнувшего вилами Сатаны — ворвались молодые люди на красных мотоциклах. Колоннады множились, подчеркивая чудовищность происходящего. Заслышав отдаленный вой, отмечавший продвижение колонны, я готовился к новому натиску, но мотоциклисты появлялись неожиданно. Оглушительный шум и треск заполнял все углы и закоулки древнего города.
Я сидел в кафе, восхищаясь луной и ненавидя мотоциклистов, и тут к моему столику подошел печальный маленький итальянец. На меланхолическом лице было написано, что от жизни он ничего не ждет, кроме очередного несчастья. Итальянец сказал, что, судя по всему, я американец. Когда мы этот вопрос прояснили, он сообщил, что работал переводчиком при американской армии. Я пригласил его за свой столик и заказал для него эспрессо. Человеком он оказался приятным, к тому же был хорошо знаком с историей Милана.
Итальянец рассказал, что во дворце Мантуи живет до сих пор граф Кастильоне и что у него есть рукопись его предка «Придворный» («Il Cortigiano»). «Книга, — сказал мой новый знакомец, — хранится в банке, в обитой бархатом коробке». Он видел ее, она прекрасно написана венецианским рукописным шрифтом.
Перейдя к более насущным вопросам, он сказал, что другие страны живут богато и спокойно. Как бы ему хотелось уехать в Америку, даже в его возрасте. Он признался, что заработанных денег ему хватает только на полмесяца, а потом приходится искать временную работу, чтобы как-то продержаться до получки. Без обиняков он заявил, что не станет гордиться, а с удовольствием примет от меня несколько лир за то, что покажет мне достопримечательности Мантуи. Я намекнул, что хотел бы взглянуть на рукопись «Придворного», но он ответил, что это вряд ли возможно, так как графа в данный момент в Мантуе нет. Поспешно сменив тему, спросил, знаю ли я об умершем в Мантуе достопочтенном англичанине по имени синьор Джакомо Критонио. Я ответил, что имя это не похоже на английское, но он возразил: «Не может быть, чтобы вы не слышали об этом человеке». Затем предложил отвести меня в церковь и показать могилу. Было уже поздно, но прогулка по ночной Мантуе показалась мне интересной, и вскоре мы шагали по безмолвным глухим улицам. В темное время суток казалось, что проснувшееся в ночи Средневековье вытесняет дух Возрождения. Пришли, наконец, к церкви Святого Симона, которая, как я и предполагал, оказалась закрыта и заперта на замок. Знакомец мой ничуть не расстроился, а, попросив минутку подождать его, растворился в темноте.
Я стоял в бедном переулке. Свет уличного фонаря слабо освещал обшарпанные дома и аркаду. Чувствовал я себя, будто актер, играющий второстепенную роль в шекспировской комедии. «Какой-нибудь абсурдный персонаж, вроде Гоббо, — думал я, — отворит сейчас окно и скажет: „Да благословит вас