Лэндор обладал как бесконечным терпением, способностью терпеть боль, так и необычайной энергией. С помощью Стори и Браунинга старик ожил. Иногда он вставал раньше всех в доме, садился под кипарисом и в рассветных лучах света писал латинские стихи. Вскоре он обрел прежний боевой задор, и очень часто блюдо, которое приходилось ему не по нраву, летело в окно. Однажды, незадолго до смерти, в дом вбежал взволнованный молодой человек с ярко-рыжей шевелюрой. Это был Суинберн. Старый и молодой поэт — представители георгианской и викторианской эпохи — сидели и разговаривали. Суинберн сказал потом, что Лэндор был «живым, блестящим, восхитительным». И добавил: «Я ради него бросил бы все на свете и был бы у него лакеем до конца его дней». Вместо этого он написал стихи, которые до сих пор можно разглядеть на могиле Лэндора:
Почему в XIX веке столько талантливых людей покинуло Англию и переехало во Флоренцию? Причиной тому могли быть финансовые и прочие трудности — Лэндор; здоровье — Элизабет Браунинг; желание пожить за границей — миссис Троллоп; вера в слова Шелли о том, что Италия — «солнечный рай эмигрантов». Все перечисленное сыграло свою роль, хотя самой важной и, вероятно, единственной причиной являлась дешевизна тамошнего проживания. Один писатель в 1814 году посчитал, что человек с доходом 150 фунтов в год мог жить в Италии как джентльмен. «Правда, — добавил он, извиняясь, — он не мог держать экипаж!» Фрэнсис Кобб, жившая вместе с Изой Блэгден, подругой Браунингов, на вилле возле Фьезоле, написала, что, будучи «бедными во Флоренции, мы могли снять очаровательную виллу с четырнадцатью хорошо меблированными комнатами, держать служанку и слугу-мужчину. Слуга покупал нам каждое утро продукты, готовил еду и подавал на стол. Кроме того, подметал полы, открывал перед нами двери, объявлял гостей. Подавал мороженое и чай». Фрэнсис пишет, что счета никогда не превышали 20 фунтов в месяц.
Новая фаза в англо-итальянских отношениях началась с тех пор, как представители среднего класса поехали жить туда, где, как они верили, вечно светит солнце. Тем, кто приезжал промозглой зимой, приходилось столкнуться с периодом акклиматизации. Аристократы прежнего столетия, привыкшие к просторным домам с вечными сквозняками, быстрее смирялись с итальянской зимой, хотя Хорас Уолпол заметил, что так как стены здесь в основном покрыты фресками, «страдаешь еще больше, замерзая вместе с нарисованным мрамором». Англичане привыкли у себя к маленьким комнатам и каминам, и, на их взгляд, итальянским палаццо недоставало «уюта». Миссис Ли Хант, глядя на виллу «с мраморными ступенями и мраморной террасой над портиком», думала: «Это что угодно, только не уют». Генри Мэтью жил зимой в Пизе в доме с «мраморными полами и вечно открытыми створчатыми дверями», при этом он мечтал об «английском вечере в доме с теплым ковром, мягким креслом с подлокотниками и жарко пылающем камине». От своих поклонников Италия пострадала в той же мере, в какой и приобрела. Легенда о вечно прекрасной стране понемногу тускнела, сменившись мечтой об «уюте». Даже леди Блессингтон, жившая на вилле, которая вроде бы должна была ей во всех отношениях подходить, неодобрительно отозвалась о статуях, «осквернявших» фасад. При этом вспоминала «милую Англию с прекрасными виллами, прячущимися среди тенистых деревьев, опустивших ветви на бархатные лужайки». Больше всего удивило меня пронзительное восклицание Браунинг: «Ох, как бы я хотела оказаться в Англии, ведь там сейчас апрель!»
Новые англо-флорентийцы отличались от путешествующих аристократов XVIII века. Они были беднее как в материальном, так и в моральном отношении, к тому же они не имели ни малейшего желания учить итальянский язык. Так как социальный статус не мог автоматически зачислить их в итальянское общество, то единственные итальянцы, с которыми они общались, были слуги, торговцы и крестьяне. Былое уважение к Италии как к матери искусств сменилось привязанностью, смешанной со снисходительностью. Многие — можно не сомневаться — сравнивали непритязательное очарование Италии с теперь богатой и могучей родиной. Лэндор выражал это новое отношение в своей обычной экстремальной манере. Высказываясь об итальянцах, он гордо заявлял: «Я никого из них не пущу к себе на порог». Однажды он так и поступил: как- то раз к нему в комнату вошел итальянец, который к тому же не снял шляпу. Лэндор его оскорбил и вышвырнул на улицу. Оказалось, что это был хозяин арендуемого им дома. Романист Чарльз Левер[92] придерживался тех же взглядов. «Итальянцы лживы по природе, — заявил он, — вся их жизнь — одна большая ложь».
Можно представить, с какой усмешкой народ, всегда умевший подмечать человеческие слабости, смотрел на странных замкнутых людей и как многое прощал аборигенам отдаленного острова, почти невидимого в окружавшем его тумане. Не удивительно, что все они немного сумасшедшие!
Браунинги четырнадцать лет прожили в квартире дома Каса Гвиди. Находится она почти напротив дворца Питти, и я часто ходил туда через мост Понте Веккьо. Иногда я видел, как английские студенты фотографируют здание, возможно, гадая, какое из окон обрамляло некогда бледное маленькое лицо Элизабет и ее темные локоны. Дом Каса Гвиди до сих пор разбит на квартиры, из окон которых выглядывают жильцы, так же как когда-то Браунинги смотрели на церковь Святой Фелиции.
Мне хотелось, чтобы жилище двух поэтов и идиллическая их любовь выглядели бы внешне чуть привлекательнее. Стихи Элизабет Браунинг не подготавливают человека к заурядному зданию, в котором они были написаны. Путешественник, который не слишком торопится, обнаружит три памятника Браунингам: один — на площади Святой Фелиции. Это мемориальная доска в честь Элизабет Браунинг, «которая сделала из своих стихов золотое кольцо, соединившее Италию с Англией». Другой памятник — бронзовый бюст Роберта — установлен во дворе их дома, а третий стоит на виа Маццетта. Поставила его администрация города, процитировав на английском и итальянском языках строки из стихов Элизабет «Окна Каса Гвиди»:
Сейчас мы смотрим на чету Браунингов как на людей образцовой морали, выгодно отличающей их от предшественников на итальянской сцене — Байрона и Шелли, но ведь флорентийцы видели их каждый день, и Браунинги казались им, должно быть, такими же сумасшедшими. Интересно, пытался ли кто-нибудь рассказать итальянцу о доме на Уимпол-стрит и объяснить, чтобы тот понял, почему тридцатипятилетний мужчина, только что обвенчавшийся с маленькой сорокалетней женщиной-инвалидом, расстался с ней у дверей церкви, а позднее, словно молодой любовник, сбежал с нею же, прихватив верную служанку и собаку. Крепко сложенный мужчина, столь заботливо ухаживающий за маленькой женой, должен был показаться итальянцам отклонением от нормы: в Италии очень серьезно относятся к плотской стороне брака. Браунинги и в самом деле были странной парой: здоровый Роберт и эфемерная Элизабет — «бледный, маленький человечек, почти бесплотный», так сказал о ней Хоторн. Фредерик Локер высказался о ней еще жестче: «Локоны, словно обвислые уши спаниеля, и ручонки такие тоненькие, что когда она их вам подает, кажется, что вы держите лапки птенца».
На эксцентричность семьи Браунингов обратили особенное внимание, когда их сыну, Пену Браунингу, исполнилось десять лет, а его все еще одевали, как девочку. Когда поэты шли по улице с этим нелепым ребенком, многие прохожие оглядывались вслед, чтобы рассмотреть вышитые панталоны мальчика и светлые кудри, падающие ему на плечи. Бедный браунинг, понимавший, каким дураком выглядит их сын, ничего не мог с этим поделать. Генриетта Коркран рассказывала о своих детских впечатлениях. В Париже она повстречала Пена Браунинга и обожающую его мать.