время по всей Британии. Мы с мамой заходили туда каждый понедельник, чтобы за несколько шиллингов заложить наши воскресные платья. В пятницу, когда из ателье приходили деньги за штопку, мама посылала меня выкупить одежду, чтобы было в чем пойти в церковь.
Больше всего я любила ходить к бакалейщику. Теперь там фотоателье. Последнюю бакалейную лавку закрыли то ли десять, то ли двадцать лет назад, когда построили супермаркет на Бридж-роуд. А во времена моего детства в ней распоряжались длинный тощий дядька с густыми бровями и смешным акцентом и его маленькая пухлая жена; оба старались выполнить любые, пусть и самые заковыристые желания покупателя. Даже во время войны мистер Георгиас ухитрялся найти лишнюю пачку чая — за соответствующие деньги, понятно. Девчонкой я считала бакалейную лавку настоящей страной чудес. Я заглядывала внутрь через окно, упиваясь видом ярких коробок с «птичьим молоком», мармеладом и имбирным печеньем «Хантли и Палмер», расставленных аккуратными пирамидами. Сокровища, которым не было места у нас дома. На гладких просторных прилавках лежали желтые бруски масла и сыра, стояли коробки со свежими — а иногда еще и теплыми — яйцами и сушеной фасолью, которую взвешивали на медных весах. Иногда — о счастливые дни! — мама приносила из дома горшок, и мистер Георгиас доверху наполнял его темной патокой.
Руфь похлопала меня по руке, помогла подняться, и мы отправились дальше по улице — к выцветшему красно-белому навесу кафе «У Мэгги». Меню в поцарапанной черной обложке предложило нам обычный набор современных закусок: капучино, куриные сэндвичи, пиццу с томатом — но мы, как обычно, заказали две чашки чая и ячменную лепешку на двоих и уселись за столик у окна.
Наш заказ подала незнакомая и, судя по неловкости, с которой она держала поднос с чаем и лепешкой, неопытная официантка.
Руфь неодобрительно взглянула на дрожащие руки девушки, а при виде лужиц на подносе подняла брови. Но от упреков удержалась, лишь поджала губы и расстелила между чашками бумажную салфетку
Мы попивали чай, как у нас водится, молча, пока Руфь не подвинула мне свою тарелку со словами:
— Доешь и мою половинку. Ты очень похудела.
Я хотела ответить ей фразой миссис Симпсон[7] — женщина не может быть слишком богатой и слишком стройной — да передумала. Руфь никогда не дружила с чувством юмора, а в последнее время оно покинуло ее окончательно.
Конечно, я похудела. У меня совсем нет аппетита. Нет, я не потеряла чувство голода, скорее, чувство вкуса. А когда у человека отмирает последний вкусовой сосочек, ему становится незачем есть. Смешно. Когда-то в юности я мечтала об идеальной фигуре — тонкие руки, маленькая грудь, интересная бледность — вот и домечталась. Только идет она мне гораздо меньше, чем когда-то Коко Шанель.
Руфь стряхнула с губ несуществующие крошки, откашлялась, сложила салфетку пополам, потом вчетверо и прижала ножиком.
— Мне надо купить кое-что в аптеке, — сказала она. — Подождешь меня?
— В аптеке? — встревожилась я. — А что случилось? Дочери уже за шестьдесят, у нее взрослый сын, а сердце у меня все равно екает.
— Ничего, — ответила она. — Ничего страшного. — И объяснила шепотом: — Просто снотворное.
Я кивнула; мы обе знали, почему Руфь не может спать. Беда сидела между нами, связанная уговором не обсуждать ее. Или его.
Руфь торопливо нарушила молчание:
— Посиди, я быстро. Здесь не холодно, отопление работает. — Она взяла сумочку, пальто и смерила меня подозрительным взглядом. — Ты ведь никуда не уйдешь, правда?
Я покачала головой, и Руфь заторопилась к двери. Она почему-то все время боится, что я куда- нибудь испарюсь в ее отсутствие. Интересно, куда, по ее мнению, мне так хочется сбежать?
В окно я увидела, как она смешалась с прохожими. Все теперь другое — размеры, формы. И цвета, даже здесь, в Саффроне. Интересно, что сказала бы на это миссис Таунсенд?
Торопливая мама проволокла за собой краснощекого малыша, закутанного, как шарик. Ребенок — девочка или мальчик, не разберешь, — серьезно уставился на меня большими круглыми глазами, еще не знакомый с правилами хорошего тона. В памяти будто молния сверкнула.
Это же я, только давным-давно — мама тащила меня за собой, переходя через улицу. Точно-точно! Мы шли мимо этого самого здания, только тогда тут было не кафе, а мясная лавка. В витрине на белых мраморных плитах рядами лежали куски мяса, с потолка, над посыпанным опилками полом, и снаружи — над тротуаром — свисали говяжьи туши, гуси, фазаны и кролики. Мистер Хоббинс, мясник, помахал мне рукой, и мне тут же захотелось, чтобы мама купила хороший кусок мяса и сварила дома суп.
Я тащилась мимо витрины, представляя себе, как этот суп — с мясом, с луком, с картошкой — кипит у нас на плите, наполняя крошечную кухню вкусным-превкусным запахом. Мне даже показалось, что на улице запахло бульоном.
Но мама не остановилась. Даже не подумала. Ее каблуки все так же стучали по тротуару, и внезапно мне захотелось напугать ее, наказать за то, что мы такие бедные, притвориться, будто я потерялась.
Я стояла на месте, уверенная, что мама вот-вот меня хватится и побежит обратно. Может быть — ну, вдруг? — она так обрадуется, когда я найдусь, что передумает и все-таки купит мяса…
И вдруг меня развернуло и потащило вдоль по улице обратно, туда, откуда мы пришли. Я тут же поняла, что случилось — какая-то женщина зацепила авоськой пуговицу моего пальто и поволокла меня за собой. Отчетливо помню, как я потянулась к ее широкому заду — просто похлопать, чтобы она отпустила меня, — но, застеснявшись, отдернула руку, не переставая торопливо перебирать ногами, чтобы не отстать. Так мы перешли через дорогу, и тут я заплакала. Я потерялась и с каждым шагом оказывалась все дальше и дальше от мамы. Я никогда больше ее не увижу. Теперь я во власти этой совершенно незнакомой леди.
И тут на другой стороне улицы я заметила среди прохожих маму! Какое счастье! Я хотела закричать, но от слез у меня перехватило дыхание. Я замахала руками, подвывая, всхлипывая.
Мама повернулась и увидела меня. Застыла на мгновение, прижав к груди худую руку, и через секунду уже была на моей стороне улицы. К тому времени и женщина почувствовала наконец, что тащит за собой незваного пассажира, и остановилась в испуге. Повернулась, увидела высокую незнакомку с изможденным лицом и ее измазанное слезами отродье, и с ужасом прижала сумку к груди.
— Пошли вон! Пошли вон, а не то я позову констебля!
Кругом, почуяв скандал, начали собираться люди.
Мама извинялась перед женщиной, а та глядела на нее, как на крысу в чулане. Мама пыталась объяснить, что произошло, а та отодвигалась все дальше и дальше, так что мне оставалось только переступать следом за ней, отчего она раскричалась еще сильнее. В конце концов к нам и впрямь подошел констебль и потребовал объяснить, что за шум.
— Она пыталась стащить мою сумку! — заявила леди, указывая на меня пальцем.
— Это правда? — спросил у меня констебль.
Я только замотала головой, не в силах выдавить ни слова, в полной уверенности, что меня сейчас арестуют.
Мама объяснила им все про мою пуговицу, и констебль кивнул, а дама недоверчиво нахмурилась. Все опустили глаза и осмотрели авоську, которая действительно все еще цеплялась за мое пальто, и констебль велел маме меня освободить.
Она отцепила пуговицу, поблагодарила констебля, еще раз извинилась перед женщиной и перевела глаза на меня. Я стояла ни жива ни мертва, ожидая: расхохочется мама или заплачет. Оказалось, что и то и другое, правда, не сразу. Она сгребла меня за воротник коричневого пальто и увела подальше от толпы, остановившись, только когда мы свернули на Рэйлуэй-стрит. Как только со станции тронулся поезд на Лондон, мама повернулась ко мне:
— Противная девчонка! Я уж думала, ты потерялась! Ты меня в могилу сведешь, честное слово! Этого тебе хочется? Без мамы остаться?
Она одернула на мне пальто, покачала головой и крепко, до боли, взяла меня за руку.
— Пожалеешь, прости господи, что не отдала тебя в приют.
Это была обычная мамина присказка, когда я плохо себя вела, и угроза, без сомнения, не была