источник звука. Круглая металлическая штучка, только и всего.
Взрослые хмурились и злились: «Ты ничего не умеешь беречь, у меня за всю жизнь не было ни одной куклы, я все глаза выплакала из-за них, а у тебя такая красавица, и ты ее всю распотрошила; что с тобой такое?».
Как же они злились! Они едва не плакали, что грозило подорвать их авторитет. В их голосах слышалась тоска людей, чьи желания так и не осуществились. Не знаю, почему я ломала кукол. Но я знаю, что никто и никогда не спрашивал меня, чего бы мне хотелось на Рождество. Если бы хоть кто-нибудь из взрослых, наделенных властью осуществлять мои желания, отнесся ко мне серьезно и спросил, чего я хочу, он бы узнал, что я не хотела ничего материального. В Рождество мне хотелось каких-то особенных переживаний. Правильный вопрос был таким: «Дорогая Клодия, что бы ты хотела испытать на Рождество?». И я бы ответила: «Я хочу сидеть на низкой табуретке в кухне у бабушки, с сиренью на коленях, и слушать, как дедушка для меня одной играет на скрипке». Низкая табуретка, как раз мне по росту, уют и тепло бабушкиной кухни, запах сирени, звуки музыки, и, поскольку неплохо было бы задействовать все свои органы чувств, вкус персика.
Вместо этого мне приходилось есть из вонючих оловянных тарелок, в которых еда теряла свой истинный вкус, и пить из таких же чашек на скучных чаепитиях. Вместо этого я с отвращением смотрела на новые платья, которые приходилось надевать после того, как меня мыли в ненавистной оцинкованной лохани. Я скользила на цинковой поверхности, не имея времени поиграть или побарахтаться в воде, потому что она слишком быстро остывала, не имея времени насладиться наготой и успевая лишь сделать из мыльной воды прозрачные занавеси между ногами. А потом — жесткое полотенце и ужасное, унизительное отсутствие грязи. Раздражающая, невероятная чистота. С лица и ног исчезали чернильные пятна, исчезало все то, что я создала и накопила за день, а вместо этого появлялась «гусиная кожа».
Я ломала белых кукол.
Но не это было истинным кошмаром. Истинным кошмаром был перенос этого желания на белых девочек. Мне очень хотелось разрезать их на кусочки, и я сделала бы это без всяких колебаний. Мне хотелось найти то, что от меня пряталось: тайну их волшебства, так сильно влияющего на людей. Почему, глядя на них, люди вздыхали, а глядя на меня — нет? Я видела, как смотрели на них черные женщины, когда те проходили мимо по улице, и какая нежность была в их прикосновениях к этим девочкам.
Если я щипала их, то они жмурились от боли — в отличие от кукол с их безумно блестящими кукольными глазами, — и их крик не был похож на скрип открывающегося холодильника, он был самым настоящим криком боли. Когда я поняла, насколько отвратительно было это равнодушное насилие (а оно было отвратительно именно потому, что равнодушно), мой стыд начал искать подходящее убежище. И лучшим убежищем оказалась любовь. Таково превращение чистого садизма в придуманную ненависть, в обманную любовь. Это был маленький шаг к Шерли Темпл. Гораздо позже я научилась уважать ее, как научилась наслаждаться чистотой, зная даже тогда, что это всего лишь попытка приспособиться.
— Три кварты молока.
Под словом «кто-нибудь» подразумевалась Пекола. Пока мать ворчала на кухне из-за выпитого Пеколой молока, мы втроем — Пекола, Фрида и я — сидели наверху. Мы знали, что Пекола обожает чашку с Шерли Темпл и молоко из нее пьет только ради того, чтобы еще разок полюбоваться на милое личико Шерли. Наша мать, помня о том, что мы с Фридой терпеть не можем молока, решила, что Пекола выпила его из жадности. И нам, конечно, не стоило с ней спорить. Мы не заводили разговоров со взрослыми, мы отвечали на их вопросы.
Нам было стыдно слушать обвинения, сыпавшиеся на нашу подругу, и мы тихо сидели наверху: я ковыряла заусенец на пальце, Фрида чистила зубами ногти, а Пекола, склонив голову, водила пальцем по шрамам на коленке. Сердитые монологи матери всегда раздражали и огорчали нас. Бесконечные и оскорбительные, они никогда не относились к кому-то конкретно (мама не называла ничьих имен, она рассуждала о «некоторых» и о «ком-нибудь»
— Они, наверное, думают, что у меня тут благотворительная столовая. Нашли добренькую. Похоже, скоро у меня вообще ничего не останется. Похоже, я кончу жизнь в работном доме. Мне просто дорогу туда указывают. Кое-кто так и норовит подтолкнуть меня по этой дорожке. А мне это нужно как собаке пятая нога! Как будто мне мало заботы себя прокормить, так тут появился кое-кто, кому так и не терпится меня туда отправить. Но не выйдет. Не выйдет, пока у меня есть силы и язык еще ворочается. Всему же есть предел! У меня нет ничего лишнего, что можно просто так вот выбросить. Зачем человеку сразу три кварты молока? Генри Форд — и тот не выдует сразу три кварты молока! Это же просто ужасно. Я стараюсь делать для всех что могу. Никто не скажет, что я не стараюсь. Но с меня хватит, и я больше не собираюсь это терпеть. Библия говорит: следи так же хорошо, как молишься. Но некоторые просто сваливают на тебя своих детей, а сами продолжают жить в свое удовольствие. Никто и не заглянул сюда узнать, есть ли у их ребенка кусок хлеба на обед. Они бы могли спросить, есть ли у меня кусок хлеба, чтобы ей дать. Но нет. Такая мысль им и в голову не приходит. Этого дурня Чолли уже целых два дня как выпустили из тюрьмы, и за все это время он ни разу не зашел посмотреть, жив его ребенок или нет. Она могла умереть, между прочим. И ее мамаша тоже. Как это все называется?
Когда мама заговорила о Генри Форде и о тех, кому наплевать на своих детей, мы поняли, что пора уходить. Нам не хотелось слушать о Рузвельте и загородных клубах для богачей.
Фрида встала и начала спускаться. Мы с Пеколой последовали за ней, далеко обойдя дверь кухни. Мы уселись на крыльце, где матери было почти не слышно.
Это была печальная суббота. В доме пахло нафталином, с кухни доносился острый аромат стряпни с горчицей и зеленью. Все субботы были печальными, суетливыми, долгими днями. На втором месте по мучениям после суровых, чопорных воскресений, когда только и слышишь что «нельзя» да «сядь на место».
Если мама пела, это было еще не так плохо. Она пела о трудных временах, плохих временах и о том, как кто-то «пришел и ушел от меня навсегда». Но ее голос был так прекрасен, а взгляд делался таким нежным, что я начинала тосковать по этим тяжелым временам, мечтая тоже стать взрослой «без единого цента в кармане». Мне хотелось, чтобы поскорее пришло то замечательное время, когда «мой парень» бросит меня, когда я буду «ненавидеть закатное солнце», потому что «мой парень покинул наш город». Печаль, расцвеченная интонациями материнского голоса, прогоняла из слов всю горечь, и мне казалось, что боль не только переносима, но и сладка.
Но когда мать не пела, субботы были тяжелы, как ведерки с углем, а если она весь день ворчала, это было еще тяжелее.
— И карманы пустые, как воздушный шарик. Что они обо мне думают? Кто я им, Санта Клаус? Нет уж, на подарки и не рассчитывайте, потому что сейчас не Рождество.
Мы заерзали.
— Давайте чем-нибудь займемся, — предложила Фрида.
— Чем, например? — спросила я.
— Не знаю. Ничем. — Фрида уставилась на верхушки деревьев. Пекола рассматривала свои ноги.
— Можно пойти наверх к мистеру Генри и полистать его журналы, где все голые.
Фрида скорчила недовольную мину. Ей не нравились неприятные картинки.
— Тогда, — предложила я, — мы могли бы полистать его Библию. Она получше будет.
Фрида испустила презрительное «пфссс».
— Ладно, тогда можно пойти к той полуслепой леди и помочь ей вдеть нитку в иголку. Она даст нам