горечи.
Она спала с нами в одной кровати. Фрида с краю, потому что она смелая — ей никогда не приходило в голову, что если во сне ее рука свесится с кровати, кто-нибудь может выползти из темноты и откусить ей пальцы. Я сплю у стены, потому что мне такая мысль приходила в голову. Пекола, таким образом, должна была спать между нами.
Двумя днями раньше мама сказала, что к нам придет «тяжелый случай» — девочка, которой негде жить. Округ поместил ее в наш дом на несколько дней, пока они будут решать, что делать, а точнее, пока семья не соединится вновь. Нам надо было вести себя хорошо и не драться. Мама не знала, «что в людей вселяется», но этот подонок Бридлоу поджег свой дом, избил жену, и в результате все оказались на улице.
Мы знали, что оказаться на улице — это самое худшее, что может произойти. В те дни оказаться на улице было проще простого. Этим пресекались все излишества. Если кто-то слишком много ел, он мог оказаться на улице. Если кто-то тратил слишком много угля, он тоже мог оказаться на улице. Люди оказывались там из-за проигрышей или из-за пьянства. Иногда мать выгоняла из дома своего сына, и если такое случалось, все симпатии были на его стороне, что бы он там ни натворил. Он очутился на улице, и его выгнала собственная мать — вот на что обращали внимание. Если на улицу выгонял хозяин дома, это было печально, но от вас не зависело, потому что никто не знал, сколько он заработает завтра. Но слабость, из- за которой кто-то оказывался на улице, или бессердечие, с которым изгонялось родное дитя, — это считалось преступлением.
Существует разница между тем, когда человека просто выгоняют, и тем, когда выгоняют на улицу. Если вас просто выгнали, вы можете пойти куда-нибудь еще; если же вы оказались на улице, идти вам некуда. Разница между этими понятиями была тонкой, но фатальной. Улица означала конец прежней жизни, это было событием реальным и бесповоротным, определяющим и дополняющим наше метафизическое положение. Мы были низшими по кастовому и классовому признаку и потому находились на самом краю жизни, борясь за то, чтобы избавиться от слабости и зависимости, или чтобы забраться повыше по социальной лестнице. И все же мы научились мириться с нашим положением, возможно потому, что для нас его минусы были слишком умозрительными. Но перспектива очутиться на улице была вполне реальна — как разница между представлением о смерти и самой смертью. Умереть — это навсегда, и оказаться на улице тоже.
Понимание того, что мы можем оказаться на улице, взрастило в нас страсть к обладанию, к собственности. Мы мечтали иметь свой двор, крыльцо, беседку, увитую виноградом. Семьи, обладающие собственностью, тратили на нее всю свою энергию и любовь. Подобно хлопотливым птицам, они старались получше украсить свое гнездо, волновались, пеклись о своих домах, столь тяжело им доставшихся, все лето варили варенья и консервировали припасы на зиму, забивая этими банками все шкафы и полки; они красили и ремонтировали свои жилища, заделывая в них каждую щелочку. И их дома были похожи на тепличные подсолнухи, возвышающиеся над рядами сорняков — арендованными домишками. Арендаторы искоса посматривали на те дома, обещая себе когда-нибудь купить «такое же уютное гнездышко». А пока, живя в своих арендованных лачугах, они скребли, мыли и чистили все что можно, мечтая о дне, когда у них наконец будет собственное жилье.
Таким образом в глазах общества Чолли Бридлоу, тот самый, что оставил свою семью без крыши над головой, лишился права называться человеком. Он встал на один уровень с животными; его называли собакой, шакалом, мерзким ниггером. Миссис Бридлоу поселилась у женщины, в доме которой она работала, сын Сэмми — в какой-то другой семье, а Пекола у нас. Сам же Чолли сидел в тюрьме.
С собой она ничего не принесла. Даже бумажного пакета с запасным платьем, ночной рубашкой или парой выцветшиx хлопчатобумажных брюк. Она появилась в сопровождении белой женщины, да так и осталась.
В те дни нам было хорошо с Пеколой. Мы с Фридой перестали ссориться и сосредоточили внимание на нашей гостье, изо всех сил стараясь, чтобы она не чувствовала себя брошенной.
Когда стало ясно, что она не хочет быть среди нас главной, мы ее полюбили. Она смеялась, когда я изображала из себя клоуна, и с благодарностью улыбалась, когда моя сестра угощала ее чем-нибудь вкусным.
— Хочешь печенья?
— Мне все равно.
Фрида приносила ей тарелку с четырьмя печеньями и молоко в бело-голубой чашке, на которой была изображена Шерли Темпл. Она долго пила молоко, нежно разглядывая пухлое личико Шерли. Они с Фридой подолгу болтали о том, какая Шерли Темпл миленькая. Я не принимала участия в их разговорах, потому что ненавидела Шерли. Не из-за того, что она милашка, а что танцевала с Бодженглсом, который был
— А мне нравится Джейн Уизерс.
Они недоумевающе смотрели на меня как на чокнутую, а потом снова начинали восторгаться косоглазой Шерли.
Я была моложе Фриды и Пеколы и еще не подошла к тому поворотному этапу своего душевного развития, когда смогла бы полюбить ее. Тогда я испытывала лишь незамутненную ненависть. Но еще до этого во мне зародилось гораздо более пугающее чувство, нежели ненависть ко всем Шерли Темпл этого мира.
Это началось с Рождества, когда мне подарили первую куклу. Самым главным, самым дорогим подарком неизменно бывала большая голубоглазая Бэби Долл. Судя по разговорам взрослых, они считали, что больше всего я хотела именно эту куклу. Меня приводил в недоумение подарок и его вид. Что мне надо было с ним делать? Притворяться, что я мать? Меня не интересовали ни дети, ни материнство. Мне были интересны только люди моего роста и возраста, а потому игра в дочки-матери меня не привлекала. Материнство было еще так далеко впереди. Тем не менее, я быстро поняла, чего от меня ждут; и я укачивала куклу, придумывала разные истории с ее участием, даже клала ее спать рядом с собой. В книжках с картинками было множество девочек, спящих со своими куклами. Обычно на картинках изображали Рэггеди Энн, но на них я вообще не могла смотреть. Их круглые овечьи глаза, плоское лицо и оранжевые волосы, похожие на червяков, пугали меня и вызывали физическое отвращение.
Другие куклы, которые должны были приносить мне несказанное удовольствие, будили прямо противоположные эмоции. Когда я брала куклу в постель, ее твердые негнущиеся конечности больно упирались в меня, а суживающиеся пальцы пухлых рук царапали кожу. Если во сне я ворочалась, то неизменно сталкивалась с ее холодной головой. Кукла была неприятной, можно сказать, даже враждебной соседкой. Обнимать ее не доставляло никакого удовольствия. Жесткие накрахмаленные кружева или марля на хлопчатобумажном платье раздражали кожу. Мне хотелось лишь одного: разломать ее. Посмотреть, из чего она сделана, найти притягательность, красоту, желанность, — словом, все то, что ускользало от моего понимания. Взрослые, девочки постарше, магазины, журналы, газеты, витрины — весь мир признавал, что голубоглазая, желтоволосая, розовокожая кукла и есть тот самый подарок, о котором мечтает каждая девочка. «Вот, — говорили все, — это сама красота, и если вы сейчас при деньгах, вы можете ее купить». Я дотрагивалась до ее лица, разглядывая тонкие брови, касалась жемчужных зубов, торчащих как две белых клавиши между красных изогнутых губ. Проводила пальцем по вздернутому носику, ковыряла голубые стеклянные глаза, накручивала на палец желтые волосы. Я не могла это полюбить. Но зато я могла исследовать ее, чтобы понять, где же именно находится то, чему поклоняется весь мир. Могла сломать маленькие пальчики, согнуть плоские ноги, распустить волосы, свернуть голову, но она продолжала издавать один-единственный звук, который называют милым и трогательным — «мама», но который напоминал мне блеяние умирающего ягненка (точнее, так скрипела в июле дверь нашего холодильника, висевшая на ржавых петлях). Если вытащить глупые равнодушные глаза, блеяние не прекратится: «ах-хх», тогда голову прочь, вытряхнуть опилки, сломать спину о перекладину кровати — и все равно она будет блеять дальше. Но марля на спине порвется — и вот передо мной диск с шестью дырочками, тайный