– Конечно! – сказал церемониймейстер. – Заслуги ваши известны всему свету, и сам шах говорит, что ни один персидский государь не имел такого львоеда, такого славного кровопроливца, какого он в вас имеет. Иншаллах! Вскоре возобновится война с Россиею[80]: шах намерен послать вас туда: и когда русские узнают, что вы лично выступили против них, то им, бедняжкам, одно лишь останется средство к спасению – снять покорно шапку настоящей жизни и положить её под мышку будущей.
– Что значат русские! – воскликнул насакчи-баши, покривив презрительно губы, чтобы удобнее скрыть своё смущение. – Они прах! Ничто! Что нужды, что они отняли у нас Грузию? Они всё-таки для нас то же, что блоха в моей рубахе: она иногда меня укусит, но я знаю, что, когда захочу, тотчас её поймаю и уничтожу. – Потом, чтоб переменить род разговору, он обратился ко мне и сказал: – Хорошо, я тебя принимаю, с тем только условием, чтобы ты любил запах пороху так, как я сам. Насакчи должен иметь силу Рустама, сердце льва и бодрость тигра. – Тут он осмотрел меня с ног до головы и казался довольным моею наружностью; после того приказал мне пойти к его наибу для получения казённой амуниции и нужных наставлений.
Я застал наиба занятым приготовлениями к отъезду шаха; он беспрестанно то отдавал приказы, то получал донесения своих подчинённых. Узнав, что я определён на место убившегося вчера насакчи, он велел вручить мне его коня с убором и объявил, что не буду иметь другого коня до тех пор, пока не представлю хвоста и шкуры с казённою выжигою того, которого ныне получаю. Жалованье моё ограничивалось тридцатью туманами в год, кроме пайка для меня и фуража для лошади; платье и оружие я должен был купить на свои деньги, потому что казна отпускала нам одну только секиру, отличительный знак нашего звания.
До отъезду шаха я жил в доме мирзы Ахмака, занимаясь преимущественно своею экипировкою. Достоинство насакчи тотчас доставило мне знаменитость на базарах: множество вещей я имел возможность забрать в долг; остальным был обязан своему искусству. Постель у меня была; она досталась после одного мирзы, которого мы с хакимом-баши залечили вконец. Я удостоверил родных его, что он умер не от нашей «мудрости», а оттого, что постель, на которой лежал, была неблагополучна, как составленная большею частью из шёлку[81]; и таким образом ковёр, тюфяк, подушка и одеяло покойника перешли в моё владение. Другой больной мирзы Ахмака, страдавший желчною лихорадкою, подарил мне прекрасное ручное зеркало, убедясь моими доказательствами, что жёлтый цвет лица его происходит не от желчи, а от зеркального стекла. Но лучшая моя выдумка была завладение двумя дорожными сундуками мирзы Ахмака, стоявшими без употребления в одном чулане; а в них имел я крайнюю необходимость. На улице, у смежной с нашим домом развалины, ощенилась сука. Я перенёс её тишком и с целым гнездом щенят поместил в одном из тех сундуков, а в другой набросал для неё костей. Когда настало время укладываться в дорогу, слуги мирзы пошли в чулан за сундуками и, увидев в них кучу гостей, поспешили к нему с докладом, что в доме случилось чудо. Мирза с целым своим двором и со мною отправился тотчас в чулан для личной проверки на самом месте; но собачье семейство встретило нас таким ужасным лаем, воем и визгом, что хаким-баши и большая часть его домашних бежали от испугу. Поражённые таким необычайным явлением, люди главного врача сочли это неблагополучною приметою для его дому. Одни тотчас сказали:
– Это происходит оттого, что мирза женился на ханум: она приведёт ему в дом кучу побочных детей.
Другие, видя щенят слепыми, заключили, что шах вскоре велит выжечь ему глаза. Хаким-баши признал сундуки осквернёнными и велел выбросить их вон. Я легко сладил с исполнителями его решения и сундуки прибрал к себе. Чтоб наполнить их нужными мне вещами, я должен был прибегнуть ещё к разным подобным ухищрениям; но когда пришло время отъезду, то, в качестве человека, у которого есть сундуки, я уже имел право важничать и браниться с шахскими погонщиками за то, чтоб мне дан был особенный лошак на перевоз моего скарбу.
Но прежде, нежели выступим в лагерь, хочу покороче познакомить читателей с почтенным моим начальником, Намард-ханом, главноуправляющим по части благочиния, и его наибом. Первый из них был мужчина огромного росту, плотный, плечистый, с густыми бровями, чёрною бородою и большими усами. Широкая, жиловатая, покрытая густым волосом рука и такого же роду толстая, складчатая шея свидетельствовали о его крепком телосложении и необыкновенной силе. Черты лица его были резкие, взгляд грозный, но не свирепый; голос повелительный, громкий, будто выходил из порожней бочки. От роду было ему лет не более сорока пяти. Он был ещё довольно молод, чтоб почитаться «удалым молодцом», и создан для своего места. Одно его появление приводило а трепет целые полчища бродяг и плутов, увивающихся по улицам Тегерана. Слывя одним из первейших «гуляк», он пил без обиняков; бранил мулл, которые с своей стороны заблаговременно определили ему место на самом дне аду; содержал толпы танцоров и танцовщиц и был явным покровителем всякого люти, или скомороха, сколько бы он известен ни был неблагопристойностью своих игр и шуток. Шум пения и звук бубнов с утра до вечера слышны были в его доме. За всем тем он не выпускал из виду занятий своих по должности, и часто на его дворе с весёлыми отголосками пира сливались пронзительные стоны несчастных, подвергающихся пытке или палочным ударам. Отличный наездник, мастер владеть копьём и саблею, он соединял в своей наружности все признаки храброго и искусного воина; но в душе был отчаянный трус и недостаток мужества прикрывал необузданным хвастовством, которым так умел ослепить своих сослуживцев и самого шаха, что все почитали его неустрашимее Сама и Афрасияба[82].
Его наиб был человек угрюмого виду, но чиновник деятельный и сметливый. Он знал как нельзя лучше характер своего начальника и пользовался его доверием, льстя его самолюбию. Он клялся ему ежедневно, что, за исключением шаха, во всей Персии один, кого можно назвать человеком, – это насакчи-баши, главноуправляющий по части благочиния. Но я вдруг приметил, что главною страстью его была жадность к деньгам, потому что, когда, явясь к нему в первый раз, я пришёл без подарку, то конца не было препятствиям моему поступлению на службу. Для устранения этого неудобства я должен был прибегнуть к красноречию, и лишь только, в свою очередь, сказал ему, что он сам «сливки помощников», «цвет полицейских чиновников» и один во всей Персии достоин быть главноуправляющим по части благочиния, то мой наиб смягчился и даже сказал мне приветливо, что, по милости аллаха милостивого, милосердного, он не сомневается, что со временем и я сделаюсь перлом этого сословия.
Глава XXV
Отъезд шаха в летний лагерь. Первые опыты на поприще службы. Дружеская беседа персидских чиновников
День отъезду шаха был определён звездочётами. Убежище мира должно было выступить из арка двадцать первого числа, ровно за полчаса до восхождения солнца, и иметь ночлег в Сулеймание, загородном дворце, лежащем на берегу реки Караджа, в девяти фарсахах от столицы. Войска между тем собирались в лагере при Султание.
В этот достопамятный день начал я впервые действовать по службе. Меня поставили у Казвинских ворот с тем, чтоб никого не впускать в город и содержать свободный проход для шаха. Мужикам, которые, приезжая со съестными припасами, обыкновенно дожидаются, пока ворота города будут отворены, велено было следовать через другую заставу. Все водоносы были согнаны ночью, чтоб поливать дорогу для шаха, и все меры приняты, чтобы сделать путешествие его покойным и приятным. Для приёму его в Сулеймание отряд верблюжьей артиллерии отправился туда накануне.