— Ах, дурочка ты моя милая, казачечка моя неразумная.
— Нету, Ваня, соколик мой, я правду говорю... А тут мне не жить... На меня уж пальцами показывают.
Орлов не знал, что сказать. Мелкая, эгоистическая натура его натолкнулась на нравственную дилемму, и чуть только крокодил показал свою страшную зубастую пасть, петровский делец и карьерист тотчас закричал: «Пожирай моего ребенка, только меня не трогай». Он глубоко чувствовал низость своей души, но тем с большею энергиею старался не признавать этой низости и всю тяжесть ответственности сваливал на душу невинную, искреннюю, глубоко и страстно привязавшуюся к своему губителю. Он был мастер выслуживаться перед царем, мастер сочинять доносы, в которых он, несмотря на свою молодость, очень набил руку, а через это и карман, но нравственной жертвы не понимал. Он понимал только, и понимал вполне реально, что выгодно и что невыгодно, что приятно и что неприятно, но дальше этого не шел ни его реальный мозг, ни его реальное сердце. По этой логике чести он увлекся красотой Гамильтон, которой увлекались и Петр сам, и Меншиков, и Шафиров, и Головкин, и Брюс, и Толстой; к несчастью, увлекшись сам, он увлек и девушку. И теперь, когда она стояла на краю пропасти, он отдернул от нее свою запачканную доносами руку. Он оказался осторожным лично для себя, как всякая мелкая, трусливая натура, он, говоря современным языком, действовал анонимно, как всякая бездарность, чувствующая, что она может выказаться невыгодно для себя, и сознающая, что не имеет за собой таких качеств и дарований, которые выкупали бы эту мелочность. Удалиться от двора, бросить карьеру — это было выше его маленьких сил.
— Ваня! Ваня! Что ж нам делать? — отчаянно говорила девушка.
— Подожди, подожди, моя лебедушка! Я подумаю, — отвечал он и пояснил, что он должен сейчас уйти, что его ждет царь для прочтения какого-то прожекта. — Завтра я приду к тебе.
И, поцеловав плачущую девушку, он быстро удалился, как бы боясь, что она его остановит.
Оставшись одна, Гамильтон серьезно стала обдумывать план побега. Но она ни за что не хотела бежать без своего Вани.
Больше всего сердце тянуло ее к царевичу. Он так же, как и она, страдал и боялся. Он надеялся на более счастливые дни.
«Повидаюсь с Вяземским Никифором, — думала девушка, — побываю у царевичева отца духовного, у отца Якова... Как ему не знать, где царевич? Царевич ему на духу подлинно сказал... А то к Кикину дойду, и он знает, он поможет нам...»
И бедная верила в возможность исполнения своих планов. Она верила, что после непогоды блеснет и их солнышко. А у нее одно солнышко, только бы оно было с нею, только бы оно не заходило...
«А она, Афросинья, добрая, приголубит меня, — снова мечталось... — Я и Вяземского попрошу...»
— Дай-ка я тебя, боярышня, раздену, в постельку уложу, не ранняя, чай, уж пора, матушка, вторые петухи пропели, — говорила мамка, входя в спальную.
— А ты, мамушка, в Киеве не была? — вдруг спросила боярышня.
— А что, матушка? На что тебе?
— Так... Много туда ходу?
— Я чаю, молиться туда хочешь идти? Куда вам с белыми-то ножками!
— Ну, мамушка, скажи только, голубушка.
— Не ведаю, родная, не была сама. А вот ужо как увижу Фомушку блаженного — поспрошаю.
Гамильтон твердо решилась бежать от позора. Но было уже поздно, да и некуда: царевича привезли в Россию...
Через несколько месяцев в Летнем саду, в «огороде», у фонтана, найден был чей-то мертвый младенец, завернутый в салфетку с царским гербом... Матери ребенка не нашли...
XIII
СТОРОННИКИ ЦАРЕВИЧА НА КОЛЬЯХ И ЛЕВИН.
ФОМУШКА ЮРОДИВЫЙ
Зима 1719 года. Раннее морозное утро. По Кронверкской перспективе Петербургской Стороны, от Карповки, тихо, задумчиво наклонив голову, идет прохожий. Иногда он останавливается и осматривается по сторонам. То обратит внимание на какую-либо церковь, на дом, словно из-под земли выросший, то вглядывается в иглы Адмиралтейства и Петропавловского собора, тонкими линиями вырезывавшиеся в туманном, каком-то отталкивающе-холодном небе. Видно, что этот человек или никогда не был в Петербурге, или был очень давно. Одежда обличает в нем военного.
Это — Левин. Он только что приехал в Петербург с юга, из Харькова. Заезжал и в Киев... С Киевом у него были счеты — непоконченные... Такие счеты покапчиваются только ликвидациею жизни, гробом, могилою...
В последнее время до того усилились в нем нервные припадки, особенно после посещения его старцем Варсонофием на возвратном пути из Неаполя и Бара, что командир местных войск, генерал князь Иван Юрьевич Трубецкой, приняв проявления нервных припадков Левина за глубокую меланхолию, превратившуюся в неизлечимую падучую, отправил его на основании указа в Петербург в Военную коллегию для медицинского освидетельствования. Кроме отпуска, Трубецкой снабдил Левина особым письмом к Меншикову.
Левин не забыл Стефана Яворского, задушевную беседу митрополита в Нежине, теплое его благословение. Не выходят у него из памяти участливые, глубоко-проникающие глаза митрополита. Все-все помнится, даже глупый воробушек, трусливо скачущий около огромной печерской просфоры.
Рано еще. Петербург, по-видимому, и не думает просыпаться. Только кое-где в морозном воздухе вьется дымок к голубому небу, да озябшие воробьи чиркают, напрасно ища зерен на мерзлой мостовой.
Какая, однако, громадина выросла на пустынных некогда берегах Невы. Левин видел эти берега почти