— Ты любишь другого?
— Это уж тебя не касается.
— Но я так нуждаюсь в твоей любви, — сказал он с отчаянием, уставясь на меня своим колючим взглядом, — почему… почему ты не хочешь хоть чуточку полюбить меня?
В тот день я позволила ему остаться у меня до поздней ночи. Он был безутешен, убедившись еще раз, что я не полюблю его, и, наверное, ему было трудно примириться с моими словами.
— Но я ведь не хуже прочих людей, — твердил он, — почему бы тебе не полюбить именно меня, а не другого?
По правде говоря, он вызывал во мне жалость, и так как он настойчиво выспрашивал, какие чувства я питаю к нему, и старался найти в моих словах хоть зерно надежды, то я почти поддалась искушению обмануть его, чтобы он мог создать себе хотя бы иллюзию чувства, которого так жаждал. В ту ночь он был особенно печален и расстроен. Казалось, он жестами и поведением своим хотел пробудить во мне хотя бы видимость любви, в которой ему отказывало мое сердце. Помню, что он попросил меня сесть обнаженной в кресло. Затем он опустился передо мной, положил голову мне на колени, прижимаясь к ним лицом, и замер в такой позе надолго. А я в это время должна была ласково и нежно гладить его по голове. Он не впервые заставлял меня разыгрывать эту любовную пантомиму; но в тот день он, видимо, был в полном отчаянии. Он со стоном прижимался головой к моему животу, как будто хотел войти в мое чрево и остаться там. В такие минуты он казался мне не любовником, а ребенком, который уткнулся головой в теплые мамины колени. И я подумала, что многие люди хотели бы вовсе не родиться; в этом его бессознательном жесте было выражено смутное желание вновь оказаться внутри темного лона, из которого он с такой мукой был вытолкнут на свет.
Эта сцена коленопреклонения длилась так долго, что я в конце концов заснула, откинувшись на спинку кресла, рука моя так и осталась лежать на его голове. Не знаю, долго ли я проспала, а проснувшись, увидела, что Астарита уже поднялся с колен, сидит передо мной одетый и смотрит на меня своим колючим и печальным взглядом. А может быть, это только мне приснилось или привиделось. Когда я окончательно проснулась, Астариты уже не было, он ушел, оставив у меня на коленях, где лежала его голова, обычную сумму денег.
А потом в течение двух недель, которые были самыми счастливыми в моей жизни, я почти каждый день встречалась с Мино, и, хотя наши отношения не изменились, я радовалась уже тому, что наши встречи стали своего рода привычкой и что мы оба, казалось, пришли к какому-то согласию. Между нами установился молчаливый договор, из которого следовало, что он меня не любит, никогда не полюбит и во всех случаях предпочитает любви воздержание. Точно так же подразумевалось, что я его люблю, буду всегда любить, несмотря на его безразличие, и предпочитаю его такую ненастоящую и ненадежную любовь полному отсутствию любви. Я не была похожа на Астариту: я смирилась с тем, что нелюбима, и находила много радости в том, что сама люблю. Должна признаться, что в глубине моей души всегда теплилась надежда, что я заставлю Мино полюбить меня и добьюсь этого своей покорностью, терпением и нежностью. Но я ни в коей мере не позволяла этой надежде пустить глубокие корни, и это больше, чем что-либо другое, придавало горький привкус его неискренним и случайным ласкам.
Тем не менее я как бы невзначай старалась войти в его жизнь, и так как я не могла войти в нее с парадного подъезда, то пыталась проникнуть с черного хода. Вопреки всем его разговорам о ненависти к людям, которая, я думаю, была вполне искренней, он в то же время, как это ни странно и ни противоречиво, с неукротимой энергией проповедовал и действовал во имя того, что он считал благом для человечества. Правда, его часто охватывали внезапные приступы разочарования, и они тоже были искренними. В тот период он увлекался тем, что сам иронически именовал моим «просвещением». Как уже было сказано, я старалась привязать его к себе и всячески потакала этой затее. Однако эксперимент очень скоро провалился, и надо рассказать, как это произошло. Несколько вечеров подряд Мино приносил с собой книги; объяснив мне вкратце, о чем в них шла речь, он читал вслух то один отрывок, то другой. Читал он очень хорошо, меняя интонацию в зависимости от текста, с увлечением, и разрумянившееся его лицо становилось вдохновенным. Но читал он большей частью такие вещи, которые я при всем желании не могла понять, и очень скоро я вообще перестала вникать, а с ненасытным удовольствием следила за изменчивым выражением его лица. Когда он читал, он весь преображался, куда девались его застенчивость и ироничность, он как бы находился в своей стихии и не боялся показаться искренним. Этот факт весьма меня поразил, потому что до сих пор я считала, что любовь, а отнюдь не чтение наиболее благоприятствует раскрытию человеческой души. Но у Мино все было наоборот, никогда, даже в редкие минуты его открытого расположения ко мне, не видела я на его лице такого восторга и такой сердечности, с какими он, то возвышая свой голос и заставляя его звучать необыкновенно раскатисто и глубоко, то понижая его до тона задушевной беседы, читал мне своих любимых авторов. Бесследно исчезала театральная и шутовская наигранность, не покидавшая его даже в самые серьезные моменты и наводившая на мысль, что он все время исполняет придуманную и рассчитанную на внешний эффект роль. Несколько раз я даже замечала, как глаза его увлажнялись. Потом он закрывал книгу и коротко спрашивал:
— Понравилось?
Обычно я отвечала утвердительно, не объясняя причин, да и не могла бы объяснить, потому что почти с самого начала оставила всякую надежду понять смысл книги. Но как-то раз он продолжил разговор:
— А скажи, почему тебе это понравилось… объясни.
— Откровенно говоря, — ответила я после минутного колебания, — я не могу объяснить, потому что ничего не поняла.
— Почему же ты мне об этом раньше не сказала?
— Я ничего не поняла, во всяком случае, поняла очень мало из того, что ты мне читал.
— И ты не остановила меня… не предупредила об этом…
— Я видела, что тебе нравится читать, и не хотела портить тебе удовольствие… впрочем, мне ни капельки не было скучно… на тебя так интересно смотреть, когда ты читаешь.
Он рассердился и вскочил с места:
— Что за черт, вот дура набитая… идиотка, а я-то из кожи лезу ради этой идиотки!
Он сделал движение, будто хотел запустить в меня книгой, но вовремя сдержался и продолжал бранить меня все в том же духе. Я дала ему выговориться, а потом заметила:
— Вот ты говоришь, что хочешь просветить меня, но для этого прежде всего надо создать такие условия, чтобы мне не приходилось зарабатывать себе на жизнь известным тебе способом… для того, чтобы завлекать мужчин, мне, откровенно говоря, незачем читать стихи и трактаты о морали… если бы я не умела ни читать, ни писать, все равно мужчины платили бы мне деньги.
Он насмешливо сказал:
— Ты хотела бы иметь прекрасный дом, мужа, детей, туалеты, автомобиль… но вся беда в том, что синьоры Лобьянко тоже не читают книг… правда, совсем по другой, по не менее непростительной, на мой взгляд, причине.
— Не знаю, чего я хотела бы, — ответила я сердито, — но эти книги для меня не годятся… это все равно что подарить дорогую шляпку нищенке и требовать, чтобы она надевала ее вместе со своими лохмотьями.
— Наверно, так оно и есть, — ответил он, — только я тебе больше ни строчки не прочту.
Я рассказываю об этой стычке, потому что она, как мне кажется, характеризует его взгляды и поступки. Однако сомневаюсь, что он продолжал бы просвещать меня, даже если бы я не призналась, что ничего не понимаю. И произошло бы это не столько из-за его непостоянства, сколько из-за роковой неспособности Мино — чисто физической, сказала бы я, — заниматься тяжелым трудом, требующим последовательности и искренней увлеченности. Он никогда не обсуждал со мной этого, но я поняла: та издевка над самим собой, которая проскальзывала в его словах, отвечала его истинному взгляду на себя. В общем, ему случалось загореться какой-либо идеей, и, пока пылал огонь восторга, идея представлялась ему конкретной и осуществимой. Потом внезапно этот огонь затухал, и Мино испытывал лишь скуку, досаду и, главное, считал свое поведение и свой порыв абсурдными. Тогда он поддавался ленивому, тупому равнодушию либо продолжал действовать, притворяясь — впрочем, довольно безуспешно, — будто огонь восторга еще пылает. Мне трудно объяснить, что с ним происходило: вероятно, наступал резкий упадок сил,