дома.
— Домой, — коротко сказал Воронцов.
— А вы уверены, что там обеспечат хорошей пищей? Вы понимаете, о чем я говорю? Здоровая пища в достаточном количестве для вас сейчас самое важное. Подумайте. Вы же знаете, как сейчас живет деревня.
Воронцов знал. В Подлесном та же, картина, что и везде.
— Домой, — упрямо повторил он.
Забытым голосом детства, некой волшебной сказкой, вычитанной однажды в старом букваре, пахнущем кладовкой, прозвучало это слово: «Домой». Воронцова оно поразило своей очищенной, изначальной сутью. Ведь именно к ней и стремился он два года. Тот же самое он видел в глазах других бойцов, чувствовал в интонации речи, когда они рассказывали о своей родине. Тосковать о доме и родне на фронте не принято. Дурной знак: заговорил солдат о жене и детях, о деревне, о матери и отце, — глядишь, в первом же бою и упал, а то и вовсе — прилетела шальная пуля калибра 7,92…
Сборы оказались недолгими. Он быстро переоделся. Лидия Тимофеевна подобрала ему гимнастерку поновее. Шинель надел свою. Сапоги…
— На твои сапоги уже майор тут один зарился, — призналась завхоз. — Такой надоедливый дядька. Видать, привык на всем готовом, да на добром. Нет, говорю, товарищ майор, это добро не мое, а фронтовика одного, которому не сегодня завтра тоже на выписку.
Воронцов молча намотал новые портянки и натянул сапоги. Что и говорить, хороши они были. На ноге сидели плотно, при этом ничуть не жали. Видать, с хорошего склада. Может, сняты они с такого же армейского офицера, где-нибудь на темной привокзальной улочке, или куплены на барахолке, а туда попали через оборотистого интенданта. Да, кому война, а кому мать родна…
Он попрощался с соседями по палате. Зашел к военврачу.
— Прощайте, Мария Антоновна.
— Прощай, Воронцов. Больше к нам не попадай.
— Не обещаю. Лучше к вам, чем…
— Лучше пусть тебя минуют все напасти. Все пули пусть пролетят мимо. — И она неожиданно обняла его и поцеловала в щеку.
— Желаю вам счастья, — собрался он напоследок, взволнованный ее порывом.
Из госпиталя он вышел уже к полудню. В сквере напротив спорили, подскакивая друг над другом в воинственном азарте, воробьи. Тоже что-то не поделили. Под ногами лежали желтые и багровые листья. Солнце, сквозившее пологими лучами через липовую аллею, золотило листву, делало ее ослепительной. Воронцов оглянулся на окно офицерской палаты и увидел, что клен почти весь облетел. Окно сияло голубоватым отражением вылинявшего, будто застиранного осеннего неба. В него кто-то смотрел. Воронцов махнул рукой и пошел в сторону вокзала. Оттуда через два часа должны отправляться машины со срочным грузом в сторону Малоярославца. А уж оттуда он до дома доберется быстро. Если на машине, и без пересадок, то часа три-четыре до березы. А там часа два-три ходу. Но если бегом… Нет, бегом у него теперь не получится. Даже с тростью.
Все эти дни перед выпиской, понимая, что, возможно, отпустят на неделю-другую домой, а может, и вовсе комиссуют из армии или спишут в тыловую службу, он думал, куда же поехать вначале, если судьба все же пошлет ему счастье побывать в отпуске. В Прудки? Навестить дочь и Зинаиду с Пелагеиными детьми? Или домой, в Подлесное? Деньги он им посылал всегда поровну. О том, как живется, ни Варя, ни Зинаида не писали, но иногда, между строк, или в самом тоне их он чувствовал, что — трудно. Знал и от других бойцов и офицеров, чьи семьи тоже побывали в оккупации, что жизнь на освобожденной территории была тяжелой. Да если еще и дома сожжены… Подлесное ни немцы, ни наши, и когда отступали, и когда наступали, не тронули. В Прудках тоже отстроились уже. И домой, к матери, в родное Подлесное сердце рвалось. И в Прудки, к Уле и Зинаиде, к Пелагеиным сыновьям надо заехать. Ведь он поклялся их не бросать. И Зинаиде. И Кондратию Герасимовичу.
И Воронцов в конце концов решил так: если случится добираться перекладными, то заедет в Прудки. А уже потом навестит и своих.
Своих… А разве Улита, Зинаида, Прокопий, Федя, Колюшка теперь не свои ему?
Воронцов шел по тротуару, выложенному белым известняком. Постукивала палка. В вещмешке позванивала ложка, которую он неосмотрительно, не по-фронтовому бросил в мешок прямо сверху, и вот теперь она при каждом неосторожном шаге шлепала по банке. В дорогу ему выдали сухой паек на несколько дней. Четыре больших банки американской тушенки, несколько рыбных консервов, порядочный кусок сала, маргарин и две буханки хлеба. Рыбные консервы без этикеток. Сардины. Он это знал точно. Такие выдавали как офицеру в штрафной роте в качестве дополнительного продовольственного пайка. Тяжесть вещмешка радовала. Целый взвод можно накормить. Вот сестры обрадуются, подумал он, закидывая за спину вещмешок. И сразу решил: половину отвезет в Подлесное, а другую половину — в Прудки.
Вначале он все же решил ехать к матери, в Подлесное. Возле железнодорожной станции отыскал склады. Спросил часового, когда отправляются машины на Малоярославец. Тот, увидев его нашивки и ордена, уважительно и весело, как будто на родину им сейчас ехать вместе, ответил:
— А вон, товарищ лейтенант, грузятся! На Малый и поедут! Хотите, я с шоферами переговорю? Ребята все знакомые. Не откажут. — В голосе и несколько суетливых движениях часового чувствовалась та простодушная солдатская готовность не то чтобы услужить, а послужить командиру, пускай даже незнакомому, какую Воронцов часто встречал на фронте.
— Спасибо, браток. Я сам. — И с благодарностью кивнул часовому.
Командовал погрузкой пожилой старшина с кантами и эмблемами интендантской службы. Воронцов поздоровался, предъявил документы и сказал, что ему нужно сегодня быть в Малоярославце.
— Из госпиталя? — поинтересовался старшина.
— Да. В отпуск, на долечивание.
— Подкормиться отпустили. Так-так. — Старшина окинул его внимательным взглядом, задержался на мгновение на орденах в распахнутой шинели. Было жарко, вот Воронцов и расстегнулся, и, как оказалось, кстати. — А там, видать, и самим есть нечего. А, лейтенант?
Воронцов ничего не ответил.
Погрузка, как понял лейтенант, шла к концу. Шофера весело переговаривались, пересчитывали ящики, поправляли брезент, заботливо подтыкали края.
— Подчистую списали? Или как? — Старшина снова посмотрел на его ордена.
— Я же сказал, что в отпуск. Через месяц, не позже, переосвидетельствование. А там комиссия решит.
— Комиссия решит — на фронт. Если только что-нибудь с внутренними органами не в порядке.
— Да с органами у меня все в норме. И с внутренними, и с внешними.
Старшина засмеялся. Подмигнул:
— Женат?
— Пока еще нет.
— Ну да, молодой еще. — И крикнул водителю, который закрывал задний борт: — Козлов, возьмешь лейтенанта до Малоярославца. Понял?
— Не положено. Вы же знаете. — Голос Козлова, меланхоличный, тихий, словно пробовал старшину, словно тянул из него что-то.
— Знаю. Потому и говорю: лейтенант до Малоярославца поедет в твоей машине. А вот в дороге никого не подбирать. В дороге действовать строго по инструкции.
— Все понял. Будет исполнено. — Козлов расставлял слова редко, старательно, будто штакетины прибивал. Прежде чем прибить, примерял, чтобы косо не вышло. Посмотрел на Воронцова и улыбнулся: — Садитесь, товарищ лейтенант. Стоять-то вам, с палочкой… И разрешите все же ваши документы. У нас тут хоть и тыл, а война — недалеко.
Воронцов вытащил из кармана удостоверение, справку из госпиталя, предписание и все, что перед дорогой предусмотрительно сложил в самодельное портмоне на случай проверки.
Вскоре выехали. Машины потянулись по разбитой дороге, выбрались на окраину города, за которой стоял лес — молодые еловые и сосновые посадки, местами будто съеденные пожаром.