плыть, и обнаружил, что нахожусь не в море, но скорчился на палубе, обильно блюя и неистово дрожа от лихорадки, болей, спазмов и колик. Меня придерживал Аутуа (перед этим он влил в меня целое ведро соленой воды, чтобы «измыть» яд). Меня рвало и рвало. Протолкавшись через толпу наблюдающих грузчиков и моряков, Бурхаав прорычал: «Я же говорил тебе, ниггер, что этот янки не твоя забота, и если прямой приказ тебя не убеждает…» Сквозь почти ослепивший меня поток солнечного света я увидел, как первый помощник зверски ударил Аутуа ногой по ребрам и замахнулся снова. Аутуа твердой своей рукой схватил желчного голландца за голень, осторожно опуская мою голову на палубу, и поднялся во весь рост, увлекая ногу своего неприятеля вверх и лишая его равновесия. Голландец с львиным рыком упал, ударившись головой. Тогда Аутуа ухватил Бурхаава за ступню другой ноги и перекинул его через фальшборт, словно куль с капустными кочанами.
Мне никогда не узнать, были ли члены команды слишком испуганы, изумлены или обрадованы, чтобы оказать хоть какое-нибудь сопротивление, но Аутуа беспрепятственно снес меня по сходням в док. Разум подсказал мне, что поскольку Бурхаав не мог попасть на небеса, равно как Аутуа не мог оказаться в аду, то мы, следовательно, находимся в Гонолулу. Из гавани мы проследовали на оживленную улицу, кишевшую бесчисленными наречиями, цветами кожи, верованиями и запахами. Глаза мои встретились с глазами китайца, отдыхавшего под вырезанным из дерева драконом. Пара женщин, чья раскраска и манеры сообщали об их древней профессии, вгляделись в меня и перекрестились. Я попытался сказать, что еще не умер, но они исчезли. Сердце Аутуа билось мне в бок, подбадривая мое собственное. Трижды он спрашивал у незнакомцев: «Где доктор, друг?» — и трижды его вопрос оставался без внимания (впрочем, один ответил: «Никакой медицины для вонючих черномазых!»), пока старик, торговавший рыбой, не проворчал, как добраться до больницы. На какое-то время я лишился чувств, пока не услышал слово «лазарет». Одно лишь то, что я оказался в его зловонной атмосфере, пропитанной запахами экскрементов и разложения, привело к новому приступу рвоты, хотя желудок мой был пуст, как сброшенная перчатка. Над головой жужжали трупные мухи, а какой-то сумасшедший завывал об Иисусе, блуждающем по Саргассову морю. Аутуа что-то пробормотал на своем языке, потом добавил: «Терпение больше, мисса Юинг, — здесь пахнет смерть — я брать вас к сестрам».
Как сестры Аутуа могли оказаться так далеко от острова Чатем, было загадкой, к разрешению которой невозможно было даже подступиться, но я вверил себя его попечительству. Он покинул это кладбищенское заведение, и вскоре таверны, жилые дома и склады поредели, уступая место сахарным плантациям. Я знал, что мне надо спросить Аутуа (или предупредить его) о Гузе, но речь все еще оставалась за пределами моих возможностей. Тошнотворная дремота усилила, а потом ослабила свою хватку. Показался отдаленный холм, и его название шевельнуло что-то в отстое памяти: Бриллиантовая Голова. Дорога из булыжников, пыли и колдобин с обеих сторон была ограждена непроходимыми зарослями. Размеренный свой шаг Аутуа прервал лишь однажды, чтобы поднести к моим губам в сложенной лодочкой ладони прохладной ручьевой воды, пока мы не прибыли в католическую миссию, находившуюся за самыми последними полями. Какая-то монашенка попыталась «вспугнуть» нас метлой, но Аутуа стал объяснять ей по-испански (так же ломано, как говорил по-английски), что надо предоставить убежище белому, которого он принес.
Наконец подошла одна из сестер, которая, видимо, знала Аутуа, и убедила остальных, что дикарь явился к ним не с преступными намерениями, но с миссией милосердия.
На третий день я уже смог приподняться, самостоятельно поесть и поблагодарить своих ангелов- хранителей и Аутуа за свое спасение. Аутуа же утверждает, что если бы я не воспрепятствовал тому, чтобы его вышвырнули за борт как безбилетника, то он не смог бы меня спасти, а потому, в некотором смысле, жизнь мне сохранил не Аутуа, а я сам. Как бы то ни было, ни одна сестра-сиделка не смогла бы ухаживать за мною лучше и нежнее, чем это делал огрубевший от канатов Аутуа на протяжении последних десяти дней. Сестра Вероника (та, что размахивала метлой) жестами дает мне понять, что следовало бы присвоить моему другу церковный сан и назначить его директором госпиталя.
Не поминая ни о Гузе (или отравителе, присвоившем себе это имя), ни о купании в соленой воде, которое Аутуа устроил Бурхааву, капитан Молинё отправил мои вещи по месту назначения через агента Бедфорда, с одной стороны, несомненно, имея в виду те неприятности, которые может доставить мой тесть его будущности капитана торгового судна, приписанного к порту Сан-Франциско. С другой стороны, Молинё хотелось бы, чтобы его репутация никак не связывалась со ставшим притчей во языцех убийцей по прозвищу Мышьяковый Гусь. Портовая полиция до сих пор не задержала этого дьявола, и я сомневаюсь, что это вообще когда-нибудь произойдет. В Гонолулу, этом беззаконном людском муравейнике, куда прибывают и откуда отчаливают ежедневно суда всех флагов и наций, человек может переменить свое имя и биографию между прибытием и отбытием.
Я утомился и должен отдохнуть. Сегодня мне исполнилось тридцать четыре года.
Остаюсь благодарным Господу за все его милосердие.
Понедельник, 13 января
Приятно после полудня посидеть во дворе под свечным деревом. Кружевные тени, кусты красного жасмина и коралловые гибискусы отгоняют воспоминания о недавнем зле. Мимо проходят сестры, занятые своими обязанностями. Сестра Мартиника ухаживает за овощами, кошки разыгрывают свои кошачьи комедии и трагедии. Я знакомлюсь со здешней птичьей фауной. Голова и хвост у тепалилы сияют, как отполированное золото, а тедкохекохе — это украшенное изящным гребнем ползучее растение, цветы которого дают великолепный мед.
Над монастырской стеной располагалась богадельня для подкидышей и найденышей, за которыми тоже ухаживают сестры. Я слышал, как дети хором повторяют за своими преподавательницами (точно так же, как это делал я со своими одноклассниками, пока благотворительность Чаннингов не открыла передо мной более обширные перспективы). После занятий дети играли, перекликаясь на забавном языке Вавилонского столпотворения. Иногда самые отважные из них рискуют вызвать неудовольствие монахинь, взбираясь на стены и предпринимая дальнее путешествие над монастырским садом по услужливым ветвям свечных деревьев. Если «горизонт чист», то первопроходцы зовут более робких товарищей в этот человечий птичник, и в мире древесных ветвей появляются белые, черные и коричневые лица, лица китайцев, канаков и мулатов. Некоторые из них одних лет с Рафаэлем, и когда я вспоминаю о нем, то к горлу подступает горечь раскаяния. Но сироты строят мне сверху гримасы, корчат из себя обезьян, высовывают языки или пытаются забросить орешки кикуи во рты похрапывающих больных на пути к поправке — и не позволяют мне долго предаваться скорби. Они выпрашивают у меня цент или два. Я подкидываю монетку, и ловкие пальцы безошибочно выхватывают ее из воздуха.
Недавние мои приключения настраивают меня на философский лад, особенно по ночам, когда я не слышу ничего, кроме ручья, перемалывающего валуны в гальку, протекая через неторопливую вечность. Так же текут и мои мысли. Ученые вглядываются в движения истории и на основе этих движений формулируют законы, управляющие подъемами и падениями цивилизаций. Однако мои убеждения прямо противоположны. А именно: история не признает никаких законов, для нее существенны только результаты.
Что предшествует результатам? Злые и добрые деяния.
Что предшествует деяниям? Вера.
Вера — это одновременно награда и поле битвы, заключенные внутри сознания и зеркала сознания — мира. Если мы верим, что человечество есть лестница племен, колизей столкновений, эксплуатации и зверств, то такое человечество непременно станет существовать, и преобладать в нем будут исторические Хорроксы, Бурхаавы и Гузы. Мы с вами, обеспеченные, привилегированные, успешные, будем существовать в этом мире не так уж плохо — при условии, что нам будет сопутствовать удача. Что из того, что нас беспокоит совесть? Зачем подрывать преимущества нашей расы, наших военных кораблей, нашей наследственности и нашей законности? Зачем бороться против «естественного» (о, это ни к чему не обязывающее слово!) порядка вещей?
Зачем? Затем, что в один прекрасный день чисто хищнический мир непременно пожрет самого себя.