оставляет в памяти частичку своего личного мира. Семья городничего отражает нравы других подобных семей. На заднем плане со всех сторон открываются дороги, вырисовываются интерьеры, появляются матери, мужья, дети, школьные учителя, сварливые землевладельцы, маниакальные писари. Сопоставляя их одного с другим, мы возводим из сборных деталей картину целого города. Маленький законченный ад, нечто посредственное, стагнирующее, затхлое.
«В „Ревизоре“ я решился собрать в одну кучу все дурное в России, какое я тогда знал, все несправедливости, какие делаются в тех местах и в тех случаях, где больше всего требуется от человека справедливости, и за одним разом посмеяться над всем».[137]
Несомненно он и сам посмеялся при написании своей пьесы. Каждый его персонаж имел свой индивидуальный язык. Некоторые реплики разоблачают душевные пороки, пуританство нравов больше, чем обвинение, написанное на ста страницах. Это, между прочим, переписанная реплика городничего в эпизоде с унтер-офицершей, которую он приказал выпороть по ошибке. «Унтер-офицерша налгала вам, будто бы я ее высек; она врет, ей-богу врет. Она сама себя высекла».[138] Это и реплика попечителя богоугодных заведений Земляники, в которой он говорит о своих больных: «С тех пор как я принял начальство, – может быть, вам покажется даже невероятным, – все как мухи выздоравливают». Это и реплика судьи, выгораживающего своего заседателя, от которого идет запах как будто от винокуренного завода: «Этого уже невозможно выгнать: он говорит, что в детстве мамка его ушибла, и с тех пор от него отдает немного водкою». Это и реплика Бобчинского, просящего у Хлестакова, когда тот увидит императора, шепнуть ему на ушко: «…если…придется, то скажите и государю, что вот, мол, ваше императорское величество, в таком-то городе живет Петр Иванович Бобчинский». Это еще и реплика городничего, представляющего, каким образом ревизор будет вызывать чиновников: «Это бы еще ничего, – инкогнито проклятое! Вдруг заглянет: „А, вы здесь, голубчики! А кто скажет, здесь судья?“ – „Ляпкин- Тяпкин“. – „А подать сюда Ляпкина-Тяпкина! А кто попечитель богоугодных заведений?“ – „Земляника“. – „А подать сюда Землянику!“ – „Вот что худо!“» Все это значительно, крепко, жестко, сочно. Но смех проходит, оставляя грустный настрой, тяжесть на душе и осадок печали. Хлестаков улетел прочь на тройке, посмеявшись над нами так же, как и над городничим.
Глава X
Представление
День первого представления приближался. Актеры Александринского театра работали с раннего утра до позднего вечера. Дирекция театра обычно не разрешала проведение костюмированных репетиций и использование театрального реквизита. Считалось, что актеры имеют уже необходимый опыт. На сцене они не отрабатывали подробно все детали постановки спектакля. Один раз выйти на сцену перед публикой для них было достаточно, чтобы войти в необходимый образ. Несмотря на это, накануне спектакля Гоголь самолично просмотрел все декорации. Подходящие были отобраны им самим. Когда решили, что мебель для апартаментов городничего необходимо выбрать роскошную, он настоял, чтобы ее поменяли на более простую. Кроме того, он попросил добавить в интерьер клетку с канарейкой и поставить бутылку с водкой на подоконник. Осип, слуга Хлестакова, виделся режиссеру одетым в смешную одежду, в пышную ливрею с галунами, хотя по сценарию его хозяин имел пустой кошелек. Гоголь возражал против смешного наряда, предложив, напротив, костюм, весь запачканный маслом, как у фонарщика. Он также просил Афанасьева, исполнявшего эту роль, сменить вычурный наряд. Гоголь был категорически против париков, которые некоторые комедийные артисты хотели использовать для того, чтобы выглядеть более смешными. Он об этом не желал даже слышать. И тем не менее для всех он был дебютантом в этой профессии. Актеры считали, что лучше его знают, как соответствовать вкусам публики. В апреле 1836 года он получил моральную поддержку от Пушкина, передавшего ему первый номер журнала «Современник», в котором было опубликовано обращение издателя к читателям: «Читатели наши, конечно, помнят впечатление, произведенное над ними „Вечерами на хуторе…“: все обрадовались этому живому описанию племени поющего и пляшущего, этим свежим картинам малороссийской природы, этой веселости, простодушной и вместе лукавой. Как изумились мы русской книге, которая заставляла нас смеяться, мы, не смеявшиеся со времен Фонвизина! Мы так были благодарны молодому автору, что охотно простили ему нервозность и неправильность его слога, бессвязность и неправдоподобие некоторых рассказов, предоставя сии недостатки на поживу критики. Автор оправдал такое снисхождение. Он с тех пор непрестанно развивался и совершенствовался. Он издал „Арабески“, где находится его „Невский проспект“, самое полное из его произведений. Вслед за тем явился „Миргород“, где с жадностию все прочли и „Старосветских помещиков“, эту шутливую, трогательную идиллию, которая заставляет вас смеяться сквозь слезы грусти и умиления, и „Тараса Бульбу“, коего начало достойно Вальтер Скотта. Господин Гоголь идет еще вперед. Желаем и надеемся иметь часто случай говорить о нем в нашем журнале».
Внизу страницы была напечатана сноска, сообщающая следующее: «На днях будет представлена на здешнем театре его комедия „Ревизор“».
Извещение о предстоящем представлении было также опубликовано в «Новостях Санкт-Петербурга» в номере от 19 апреля 1836 года. В нем говорилось: «Сегодня 19 апреля в Александринском театре состоится премьера „Ревизора“, оригинальной комедии в пяти актах».
19 апреля 1836 года Гоголь пришел в театр, страдая от спазма в желудке, и с натянутыми нервами. Шушукались, что, возможно, на представлении будет присутствовать сам царь. Он прибыл и в самом деле с наследником и свитой. Весь зал поднялся при их появлении в императорской ложе. Облаченный в мундир, с золотыми эполетами, Николай I поприветствовал присутствующих, которые ответили ему аплодисментами и криками «ура». Как только он сел, публика приглушенно зашепталась, словно трава, колышимая на ветру. Пристроившись за декорацией, Гоголь с беспокойством наблюдал за этой пестро разряженной толпой, сверхвнимательно рассматривал лысые головы, бриллианты, обнаженные плечи, аксельбанты, белые нагрудники, военные мундиры, украшенные звездами, вяло порхающие веера, цветочные украшения. Покрытый блестками мир, сверкающий и копошащийся, был собран воедино в огромной чаше театра. «Министры сидели в первом ряду, – пишет Александра Осиповна Смирнова. – Они вынуждены были аплодировать, поскольку император, который держал руки на ограждении ложи, сам подавал им знак для выражения эмоций». За министрами сгрудилась высшая аристократия, чиновники высшего ранга, известные люди. Именно здесь в лицах присутствующих Гоголь отчетливо узнавал «скотские» физиономии – как будто старый баснописец Крылов распределил и рассадил их всех, тучных, седеющих, сонливых, в партер. На заказанных местах в ложе бенуара присутствовали Вильегорские, Вяземские, Одоевские, Анненковы, Смирновы. К сожалению, А. С. Пушкина не было в Санкт-Петербурге и он не смог прийти на премьеру. Со стороны недоброжелателей присутствовали критики Ф. В. Булгарин, О. И. Сенковский, Н. И. Греч и многие другие. Неожиданно Гоголю ясно показалось, что абсолютное большинство присутствующих в зале не смогут понять этот спектакль. Только люди из райка, возможно, будут смеяться от чистого сердца. А все это отборное общество будет только им возмущено. Какого же черта разрешили поставить этого «Ревизора»? Не лучше ли было оставить эту рукопись в ящике стола? И он поспешил укрыться в директорской ложе, чтобы оттуда скрытно понаблюдать за премьерой.
Занавес, шелестя, поднялся. В слабом свете рамп появились загримированные, ряженые, с париками на головах, неузнаваемые актеры. Все говорили громче, чем обычно, и больше, чем обычно, ошибались. Все рекомендации, высказанные автором, были ими тут же позабыты. Это были как раз те актеры, которые, стремясь сорвать аплодисменты зрителей, больше всего исказили свои роли. Бобчинский и Добчинский вообще кривлялись. Хлестаков картавил, гримасничал и порхал с места на место, как бабочка. Городничий был высоким и сухим и имел вид старого вояки себе на уме. Осип играл лакея, как в каком-то водевиле. Видя и слыша все это, Гоголь больше не узнавал своей пьесы. Все реплики, которым он отдавал предпочтение, были исполнены настолько плохо, что совсем не соответствовали моментам пьесы. Стыд, бешенство, досада сдавили его грудь. И это недомогание усиливалось, когда он переводил взгляд на публику. Только на дешевых местах, как он это и предвидел, бурно веселились. Но в партере, в ложах царило оцепенение. Пригвожденные к своим креслам, высокие сановники, внешне надсмехаясь над провинциальной администрацией, чувствовали себя забрызганными грязью. Их негодование было заметно для Гоголя, потому что в их позах так ничего и не изменилось. И если они сдерживались проявить свое недовольство, то это, без сомнения, потому, что на спектакле присутствовал император. Однако императору теперь и самому предстояло определить: не является ли все происходящее чрезмерным? Не покинет ли он свою ложу, демонстративно встав с места? Но нет, хороший игрок, он смеется и аплодирует своими большими руками,