– Да хорошо, все хорошо, – растроганным голосом произнес Женя. – Все просто изумительно! Главное, они тебя выходили. Как я боялся за тебя, Сергей Иванович… Особенно вначале. Один, такая тоска, такая тоска!.. Рвусь к тебе – не пускают. Ругаюсь – никакого впечатления. Уговариваю, убеждаю, пытаюсь доказать, что я все-таки сам врач… хотя какой я, в общем, теперь врач…
– Ну ладно, верю, верю, – ласково сказал Кондратьев.
– И вдруг сегодня Протос сам звонит мне. Ты здорово идешь на поправку, Сережа! Через полторы недели я буду учить тебя водить птерокар! Я уже заказал для тебя птерокар!
– Н-да? – сказал Кондратьев.
У него был в четырех местах переломлен позвоночник, разорвана диафрагма и разошлись швы на черепе. В бреду он все время представлял себя тряпичной куклой, раздавленной гусеницами грузовика. Впрочем, на врача Протоса можно было положиться. Это был толстый румяный человек лет пятидесяти (или ста, кто их теперь разберет), очень молчаливый и очень добрый. Он приходил каждое утро и каждый вечер, присаживался рядом и сопел до того уютно, что Кондратьеву сразу становилось легче. И вообще это был, конечно, превосходный врач, если до сих пор не дал умереть тряпичной кукле, раздавленной гусеницами грузовика.
– Что ж, – сказал Кондратьев. – Может быть…
– О-о! – вскричал Женя восторженно. – Через полторы недели ты у меня будешь водить птерокар! Протос – волшебник, я говорю это тебе, как бывший врач!
– Да, – сказал Кондратьев, – Протос очень хороший человек…
– Блестящий врач! Когда я узнал, над чем он работает, я понял, что надо менять профессию. Меняю профессию, Сергей Иванович! Пойду в писатели!
– Так, – сказал Кондратьев. – Значит, писатели не стали лучше?
– Видишь ли, – сказал Женя, – ясно одно: они все модернисты, и я буду единственным классиком. Как Тредиаковский: «Екатерина Великая – о! – поехала в Царское Село».
Кондратьев поглядел на Женю из-под полуопущенных ресниц. Да, Женька не теряет времени даром. Одет по последней моде, несомненно, – короткие штаны и мягкая свободная куртка с короткими рукавами и открытым воротом. Ни единого шва, всё мягкой светлой окраски. Причесан слегка небрежно, гладко выбрит и наодеколонен. Даже слова старается выговаривать так, как выговаривают праправнуки, – твердо и звонко, и больше не жестикулирует. Птерокар… А ведь всего несколько недель прошло…
– Я опять забыл, Евгений, какой тут у них год, – сказал Кондратьев.
– Две тысячи сто девятнадцатый, – ответил Женя торжественно. – Они называют его просто сто девятнадцатым.
– Ну и что, Евгений, – сказал Кондратьев очень серьезно, – рыжие – они как? – сохранились в двадцать втором веке или совершенно вывелись?
Женя все так же торжественно ответил:
– Вчера я имел честь беседовать с секретарем Экономического Совета Северо-Западной Азии. Умнейший человек и совершенно инфракрасный.
Они засмеялись, рассматривая друг друга. Потом Кондратьев спросил:
– Слушай, Женя, откуда у тебя эта трасса через физиономию?
– Эта? – Женя пощупал пальцами шрам. – Неужели еще видно? – огорчился он.
– А как же, – сказал Кондратьев. – Красным по белому.
– Это меня тогда же, когда и тебя. Но они обещали, что это скоро пройдет. Исчезнет без следа. И я верю, потому что они все могут.
– Кто это – они? – тяжело спросил Кондратьев.
– Как – кто? Люди… Земляне.
– То есть мы?
Женя заморгал.
– Конечно, – сказал он неуверенно. – В некотором смысле… мы.
Он перестал улыбаться и внимательно поглядел на Кондратьева.
– Сережа, – сказал он тихо. – Тебе очень больно, Сережа?
Кондратьев слабо усмехнулся и показал глазами: нет, не очень. «Но скоро будет очень», – подумал он. Все равно Женя хорошо сказал: «Сережа. Тебе очень больно, Сережа?» Хорошие слова, и он хорошо их сказал. Он сказал их совершенно так же, как в тот несчастный день, когда «Таймыр» зарылся в зыбкую пыль безымянной планеты и Кондратьев во время вылазки повредил ногу. Было очень больно, хотя, конечно, не так, как сейчас. Женя, бросив кинокамеры, полз по осыпающемуся склону бархана, волоча за собой Кондратьева, и неистово ругался, а потом, когда им удалось наконец выкарабкаться на гребень бархана, он ощупал ногу Кондратьева сквозь ткань скафандра и вдруг тихонько спросил: «Сережа. Тебе очень больно, Сережа?» Над голубой пустыней выползал в сиреневое небо жаркий белый диск, раздражающе тарахтели помехи в наушниках, и они долго сидели, дожидаясь возвращения робота- разведчика. Робот-разведчик так и не вернулся – должно быть, затонул в пыли, и тогда они поползли обратно к «Таймыру»…
– О чем ты хочешь писать? – спросил Кондратьев. – О нашем рейсе?
Женя с увлечением принялся говорить о частях и главах, но Кондратьев уже не слышал его. Он смотрел в потолок и думал: «Больно, больно, больно…» И как всегда, когда боль стала невыносимой, в потолке раскрылся овальный люк, бесшумно выдвинулась серая шершавая труба с зелеными мигающими окошечками. Труба плавно опустилась, почти касаясь груди Кондратьева, и замерла. Затем раздался тихий вибрирующий гул.
– Эт-то что? – осведомился Женя и встал.
Кондратьев молчал, закрыв глаза, с наслаждением ощущая, как отступает, затихает, исчезает сумасшедшая боль.
– Может быть, мне лучше уйти? – сказал Женя, озираясь.
Боль исчезла. Труба бесшумно ушла наверх, люк в потолке закрылся.
– Нет-нет, – сказал Кондратьев. – Это просто процедура. Сядь, Женя.
Он попытался вспомнить, о чем говорил Женя. Да, повесть-очерк «За световым барьером». О рейсе «Таймыра». О попытке проскочить световой барьер. О катастрофе, которая перенесла «Таймыр» через столетие…
– Слушай, Евгений, – сказал Кондратьев. – Они понимают, что случилось с нами?
– Да, конечно, – сказал Женя.
– Ну?
– Гм, – сказал Женя. – Они это, конечно, понимают. Но нам от этого не легче. Я, например, не могу понять,
– А все-таки?
– Я рассказал им всё, и они заявили: «Понятно. Сигма-деритринитация».
– Как? – сказал Кондратьев.
– Де-ри-три-ни-та-ци-я. Сигма притом.
– Тирьямпампация, – пробормотал Кондратьев. – Может быть, они еще что-нибудь заявили?
– Они мне прямо сказали: «Ваш “Таймыр” подошел вплотную к световому барьеру с легенным ускорением и сигма-деритринитировал пространственно-временной континуум». Они сказали, что нам не следовало прибегать к легенным ускорениям.
– Так, – сказал Кондратьев. – Не следовало, значит, прибегать, а мы тем не менее прибегли. Дери… тери… Как это называется?
– Деритринитация. Я запомнил с третьего раза. Одним словом, насколько я понял, всякое тело у светового барьера при определенных условиях чрезвычайно сильно искажает форму мировых линий и как бы прокалывает риманово пространство. Ну… это приблизительно то, что предсказывал в наше время Быков-младший. («Ага», – сказал Кондратьев.) Это прокалывание они называют деритринитацией. У них все корабли дальнего действия работают только на этом принципе. Д-космолеты. («Ага», – снова сказал Кондратьев.) При деритринитации особенно опасны эти самые легенные ускорения. Откуда они берутся и в чем их суть – я совершенно не понял. Какие-то локальные вибрационные поля, гиперпереходы плазмы и так далее. Факт тот, что при легенных помехах неизбежны чрезвычайно сильные искажения масштабов