и кратким радостям платной любви. Возможно, от этого он и был печален, и истинную причину своей печали пытался замаскировать перед самим собой возвышенными и интеллигентными мыслями: так часто бывает. Но поскольку недельное воздержание сорокалетнего семейного мужчины не идет ни в малейшее сравнение с годовым воздержанием мужчины двадцатилетнего и холостого, у нас есть основания считать печаль Ольховского нелицемерной и не имеющей сексуального происхождения. Повод же к ней явился тяжел и скорбен, как крест на любимой могиле. Вернее даже, поводов было три.
Когда тщательно пересчитали сходящих по трапу девиц, отмечая номера в списке посещения, когда рассчитались с сопровождающими, когда прозвенели звонки, отдали швартовы и корабль отвалил от исторического берега, ширя полоску воды меж бортом и мимолетной любовью, вот тогда Ольховский, подытожив некоторые размышления, исподлобья посмотрел на Колчака и хмуро сказал:
– Лучше бы мы этого не делали, Никола.
– Вопрос был обсужден, решен, решение выполнено. Что за нравственные угрызения? У нас и альтернативы-то особенной не было.
– На шлюх плевать. Хотя и они люди. Не в этом дело. Я про деньги.
– Подумаешь. Кинули пару штук. Деньги есть. Пусть пацаны поживут, пока живы… раз приспичило. Ну – не Мулен-Руж. Зато теперь вертятся в охотку.
– Я не про то!
– А про что?
– Можно было вообще не платить.
Веселая искра зигзагом продернула морщины Колчака.
– Замечание, характерное для русского моряка. Отбираешь деньги – она в экстазе. Вот за это нас во многих портах так любят.
– Ты не понял. Принять всех этих сутенеров и охранников на борт, отоварить и скинуть вон. Они же на бедных девках паразитируют, отбирают восемьдесят процентов. А мы бы заплатили половину прямо им. Заметь: справедливость и выгода всегда вместе.
– Это и есть причина твоей печали? Расслабься. После нашего отхода они бы отобрали у баб все. А куда тем деться? Кто-то должен охранять от маньяков, отморозков, конкуренток. Свой рынок.
– Есть и другая причина. Если мы не можем навести справедливость в такой малости – куда ж мы вообще полезли? Что мы тогда можем? Мерещилось-то: идем, значит, – и везде устраиваем порядок по ходу. А на деле-то – все везде само собой утряслось, сложилось, организовалось, хрен перековырнешь. Вот в чем ужас!…
– Предложения? Идти назад?
– Еще бессмысленнее…
– Ясно, – сказал Колчак тем тоном, что когда-то долгими годами был у него наготове для ответа на приказ – вскрыть красный пакет из командирского сейфа и поднимать с палубы в воздух штурмовики с ядерными бомбами на борту. – А как бы ты экипажи на смерть посылал? – спросил он. – А как бы сам шел с кораблем на смерть? Что, гвозди делать не из этих людей? Вот из-за таких мелихлюндий и не было в России Френсиса Дрейка и Наполеона, а был семнадцатый год и девяносто первый.
Тяжелые носогубные складки и змеиный изгиб рта придавали в зыбких сумерках каюты его лицу выражение прямо-таки дьявольское.
Плеснул спирта, плеснул воды, стукнул стаканом:
– Наше дело правое – победа будет за нами! Больше наглости, каперанг!
– Чашу эту мимо пронеси… – произнес Ольховский и выпил, подперся кулаком.
– Устав надо читать, а не Евангелие, товарищ офицер.
– Почему?…
– Душу все равно не спасешь, а дело делать надо.
– Это Пастернак.
– Терпеть не могу Пастернака.
– Что ты имеешь против Пастернака?
– А он как-то всю жизнь очень ловко увиливал от всех несчастий эпохи, только под конец вделся. Что-то тут не так. Я вообще не люблю тех, кто умеет устраиваться.
– Не так уж он устраивался. Хотя один момент был. Это он подарил Цветаевой обвязать чемодан веревку, на которой она потом повесилась.
– Экая самурайская заботливость.
– Я не про то.
– Трудно с тобой, командир. Что тебе ни скажешь – все ты не про то. А про что?
– Вот в этом плаче Иисуса в ночь перед арестом что-то есть, конечно. Знаешь – а плачешь. Плачешь – а идешь.
– Поплакал – и вперед. У него была своя задача, а у тебя – своя. Почитай газеты – не захочешь Пастернака.
– А что захочешь?
– Наставление по совершению государственных переворотов. Кстати о газетах: ты не обратил внимания, чего это они здесь с ятями и твердыми знаками? Местная журналистская мода, или областные правила русского языка?