— Жизнь! — воскликнул Питер звенящим голосом. — Жизнь нужна всегда. Она не бывает не нужна.
— Вы рассуждаете как язычник. Я не хочу с вами спорить. Я терпеть не могу этого делать. Бессмысленное и глупое занятие. И не смейте меня провоцировать, — неожиданно разъярился Бенедиктов.
— Да я и не думал вовсе, — пробормотал Питер и подумал о том, что говорить в этих обстоятельствах с Бенедиктовым о жизни бестактно.
— А он этого не захотел, — так же раздраженно продолжал паралингвист, он думал, что отсидится на краю земли. И мы его устраивали больше чем, Америка, не потому, что у нас социализм — у нас его, только тс-с, никому об этом ни слова, нету, — а потому, что мы далеко-далеко…
— Чего он не захотел?
— Он не захотел, чтобы мы строили, — глаза у Бенедиктова влажно заблестели, — свои военные базы в Пуэрто-Монте, на острове Пасхи и в Магеллановом проливе, чтобы в Антофагасту, Консепсьон и Вальпараисо заходили наши подводные лодки и военные корабли, чтобы на аэродромы Сантьяго, Икике, Пунта-Аренаса и Вальдивии садились наши самолеты, а в Андах работали наши локаторы.
— И за это вы его убили?
— Если считать, что между помыслом и поступком нет разницы…
— Вы чудовище, Бенедиктов! — Питер отступил на несколько шагов и коснулся двери. — Аббат Рене! Господи, как он был прав, когда говорил мне… И вы еще смели попрекать меня несколькими глупыми статьями об Анхеле Ленине!
— Вы напрасно недооцениваете этого человека, юноша, — сказал Бенедиктов неприятно-суховатым тоном, и сумасшедший взгляд его сделался приземленным. В отличие от многих, он границу между мыслью и действием не чтит, а ходит туда-сюда как заправский контрабандист и уж он-то точно угробит кого угодно ради своих идеек.
— Я видел его несколько часов назад в тюрьме.
— Единственная хорошая новость за сегодняшний день. Если только ему не устроят побег.
— Так, значит, вы и вправду никакой не паралингвист? — сказал Питер с горечью.
— Паралингвист, Питер, паралингвист. И к тому же лучший в мире андист, после того как педика Монтегю убил в Марселе любовник-негр. Все остальное мое хобби.
— Подите к черту с вашими шуточками. Значит, если бы Альенде не застрелили карабинеры, это сделали бы вы?
— Никаких «если бы». Истина всегда конкретна. А в истории происходит лишь то, что происходит, и никаких вариантов она не признает. Альенде убила военная хунта. А я был последним человеком, кто видел его живым, и первым, кто увидел мертвым.
Бенедиктов замолчал, а потом продолжил:
— Знаете, перед смертью я сказал ему, что мне очень стыдно за то, что происходит. Что, если бы это зависело от меня, возле побережья Чили еще несколько часов назад начали бы работать наши подводные лодки, хоть он и отказал им в праве заходить в чилийские порты.
— Господи, Бенедиктов, у меня от вас голова идет кругом! Какое счастье, что это не зависело от вас. Мало вам карибского кризиса?
— Молчите о том, в чем ничего не понимаете, — сказал Бенедиктов сурово. — Мы совершили страшную ошибку, когда уступили в шестьдесят втором году Кеннеди.
— О Господи, какого черта вы давали мне свой эритромицин? Как бы я хотел не быть вам ничем обязанным! Ну скажите хоть слово в свое оправдание. Вы же сами говорили, что ненавидите коммунизм и революцию.
— Говорил.
— Так как же это все понять?
— Я обманутый муж, обманутый патриот и обманутый империалист, Питер Ван Суп.
— Да это же еще хуже!
— Молчите, несчастный либералишка! — Бенедиктов встал и зашагал по камере с таким внушительным видом, что даже туловище его показалось больше обычного, хотя, если бы час назад Питеру кто-нибудь сказал, что это избитое тело будет способно как маятник двигаться по камере, фламандец ни за что не поверил бы. — Мне больно видеть, как мою страну разрывают изнутри и снаружи. Я вам как на исповеди признаюсь: на то, чтобы бороться внутри, у меня не хватило духу, даже не то чтобы духу — родине боялся навредить.
— А здесь не боитесь?
— Издалека родимые пятна да язвы не так видны.
— Вы верите в Бога?
— Верю, не верю… Воспитанные люди таких вещей не спрашивают. Я и так вам слишком много интимного разболтал.
— Я не воспитанный, — с грустью сказал Питер. — У меня матери не было, а папа был грубым человеком, мужиком. Но я постараюсь вас отсюда вытащить, хотя и не уверен, что это надо делать.
— Спите, юноша. Не вы меня сюда засунули, и не вам отсюда вытаскивать.
Ночь истекала. Но сон не приходил ни к тому, ни к другому.
— Как вы думаете, что там?
— Там очень страшно, Питер. Армия озверела. Три года над ней тонко издевались, ее высмеивали, когда надо — использовали, а когда надо убирали. Она напугана, а армию нельзя пугать. Армия похожа на неуверенного в себе мужчину, который — если женщина при известных обстоятельствах поведет себя с ним пренебрежительно и бестактно — либо теряет силу, разваливается и становится ни на что не годен, либо разъяряется и насилует. И еще неизвестно, что хуже. Но боюсь, что все это очень надолго и очень плохо для всех нас кончится.
Глава восьмая
Conferencia de prensa*
Питер бежал по незнакомой узкой улице. С обеих сторон его обступали старые дома, он хотел забежать в какой-нибудь из них, но подъезды были закрыты. По соседней улице ехала машина, где-то раздавалась отрывистая, похожая на торопливые автоматные очереди речь, а вдалеке стучал похожий на речь автомат.
«Господи, зачем я сделал это здесь, почему не пошел в посольство?»
Еще час назад все было хорошо. Еще час назад он сидел с билетом «Сабены» на самолет в Брюссель в баре гостиницы «Каррера» и слушал, о чем говорят западные журналисты. Разговаривали негромко, много курили, много пили виски, и чем больше говорили о том, что происходит, тем меньше было понятно, где правда, а где ложь. Слухи ходили самые фантастические и чудовищные — про тюрьмы, пытки электрическим током и газосварочными аппаратами, про национальный стадион, куда свозят заключенных со всего Большого Сантьяго, про реку Мапочо, в которую по ночам выкидывают трупы. О том, что ждало в тюрьме молодую красивую девушку, было страшно думать. Питер молил Бога, чтобы ее не было в живых. На Бенедиктова ему было плевать, Бенедиктов заслужил того, чтобы его вздернули на рее, но Соня… Фламандец не помнил ни убитого офицера, ни бессильной сониной ярости, он помнил лишь ее голос, когда, обхватив полуголыми руками гитару, она пела песни про любовь.
Он страшно изменился за эти дни. В его сознании метались разные картины. То он приходил в лагерь в горах и призывал своих товарищей совершить нападение на Национальный стадион, взять в заложники Пиночета и потребовать, чтобы генерал освободил заключенных, то вооруженный автоматом пробирался в тюрьму и устраивал побег. он лихорадочно размышлял, сколько денег надо заплатить за освобождение Сони, и слал телеграмму за телеграммой в Гент, но все угрюмо отмалчивались — и папа, и партизаны, и подпольщики. Все делали вид, что не было никаких революционных партий, жители города враз превратились в добропорядочных, лояльных граждан, которых, кроме футбола, ничего не интересует.