В Петроград с половиной «Золотой братины» возвращались трое: Забродин, Любин и Белкин. Мартин Сарканис оставался в Германии. Это обстоятельство Кириллу и Василию Глеб Забродин объяснил кратко: «Мартин поступает в распоряжение товарища Фарзуса. С Петроградом согласовано». И по тому, как это было сказано, Любин и Белкин поняли: вопросов задавать не следует.
Сегодня за прощальной вечерней трапезой, пожалуй, мрачней всех и угрюмей был Василий Иванович Белкин. Он много ел, пить много в присутствии начальства опасался, а хотелось до невозможности, и он старался не смотреть на граненую бутылку немецкого шнапса. Ел, потел, наливался дремучей ненавистью ко всему свету, слушал и не слушал, о чем говорят, и жизнь свою считал пропавшей.
Дело в том, что не далее как вчера вечером рухнуло светлое будущее Василия Белкина, определенное им и Мартой (Марточкой) в пределах Германского государства. Уж обо всем договорились: остается в Берлине Василий Иванович, превратясь в эмигранта, просит политического убежища. Сначала он уходит в глубокое подполье, пока Забродин и товарищи не отправятся в красную Россию (будь она неладна!), а потом скромная свадьба, поездка в деревню (забыл название – уж больно мудреное), где Марточкины родители проживают, – вроде свадебного путешествия. А дальше будет у них свое дело, какое – еще не решили, потому как у Марты, оказывается, небольшой капиталец сколочен трудами хоть и не совсем праведными, но в поте лица и тела добытый.
И вот вчера вечером… На крыльях летел к своей Марточке Василий Белкин, на крыльях, можно сказать, любви и согласия. Даже, представьте себе, прыгал через две ступени в жалкую комнатку под крышей с букетом поздних хризантем. Привычный легкий стук (три разочка и еще два). Дверь распахнулась – два бугая здоровых его приняли: первый же удар в челюсть свалил на пол, удары ногами посыпались без разбору. Сразу очумел Василий Иванович Белкин, потерял себя. И уже по лестнице жених неудачливый катится. На заплеванной площадке стоят перед ним те, двое – начищенные ботинки перед разбитым носом поскрипывают. И голос насмешливый:
– Проваливай, русская свинья! Еще раз явишься – убьем.
Не знает немецкого языка Вася Белкин, а все понял: «Убьют. Не видать мне Марточки».
А сверху голос истеричный, сквозь рыдания:
– Васья! Васья!..
И сейчас в ушах стоит.
Поднялся над столом Забродин:
– Что же, пора! Надо выспаться перед дальней дорогой. С утра в путь! Вроде бы все приготовлено как надо, документы у нас в порядке, до границы с Финляндией имеем сопровождение – несколько человек с оружием, товарищ Фарзус организовал. Да и сами мы не лыком шиты. Однако есть у меня последний тост. Прошу налить. – И, когда в рюмки был налит шнапс, предложил Глеб дрогнувшим голосом: – Давайте помянем нашего боевого товарища Саида Алмади… Вот уж была чистая душа… – И Глеб Забродин не смог говорить дальше и отвернулся.
Славный выдался денек: тепло, безветренно, небо в белой дымке, и через нее солнце просвечивает желтым пятном.
Во двор, где находился черный ход в магазин Арона Нейгольберга, не торопясь вошли двое: Никита Никитович Толмачев (бороду отпустил, кепка с длинным козырьком на лоб надвинута, в черной кожаной куртке с высокими плечами, какие берлинские таксисты носят), в руках у него два больших чемодана; рядом шагала Дарья с легким саквояжем – простоволосая, неряшливая, какая-то полусонная, безразличная ко всему, и красота ее цыганская поблекла, увяла…
Двор, где оказались Никита и Дарья, представлял собой правильный квадрат. Черный ход магазина был средним в ряду трех подъездов четырехэтажного дома, который своим фасадом выходил на Унтер-ден- Линден. Во дворе к этому корпусу под прямым углом примыкал второй корпус, тоже с тремя подъездами черных ходов. К среднему из них неторопливо, рассматривая двор-колодец, шагал Толмачев, следом семенила Дарья, понурив голову, не глядя по сторонам.
– Хозяйку зовут Хельга Грот. О цене я с ней договорился, – сказал Никита. – Ты в эти дела не встревай.
Дарья промолчала: на лице ее было полное равнодушие к происходящему.
– Вон в тот подъезд, – сказал Толмачев.
Они вошли в подъезд. Пахло сыростью и жареной рыбой. На площадке горела под потолком тусклая лампочка, забранная в сетку, освещая две обшарпанные двери. За хозяйкой по коридору, застланному вытоптанной ковровой дорожкой, проследовали к двери с зелеными тусклыми стеклами наверху. Хельга Грот пропустила постояльцев вперед. Комната оказалась большой, с тремя окнами, выходящими во двор. Два платяных шкафа, широкая кровать, диван, длинный стол под розовой, в цветочках, скатертью. Несколько венских стульев, кресло у голландской печи. В глухой левой стене было две двери. Хозяйка распахнула первую.
– Кухня. За газ плата отдельная. – Она распахнула вторую дверь: – Туалет и ванная. – Повернувшись к Дарье, с некоторым изучающим интересом посмотрела на нее: – Убирать будете сами.
Дарья не ответила, да она и не понимала, что говорит Хельга. Села в кресло, вытянула ноги, потрогала голубоватый кафель печи – он был теплый.
– Печи я топлю сама, – объяснила хозяйка. – Из коридора. Так что в комнате будет чисто.
– Не сыро? – спросил Никита.
– Я вам говорила, – хмуро ответила Хельга, – дом на грунте, подвалов нет. Так что зимой, может, и сыровато. Комнаты получше у нас на втором и третьем этажах.
– Подойдет, подойдет, – заспешил Толмачев. – Вот как с машиной?
– Я Гансу сказала. Во дворе ставить будете, рядом с нашей. Там навес. – Хозяйка направилась к двери: – Вот ключи от входной двери и от вашей. Располагайтесь.
И как только за ней закрылась дверь, Никита Никитович Толмачев преобразился: он стал быстрым, стремительным, подбежав к двери, запер ее. Раскрыл чемодан, стал рыться в нем, на пол полетели вещи. Со дна чемодана Толмачев извлек большой полевой бинокль в футляре, подошел к окну, отодвинул чуть- чуть занавеску, вынув бинокль, прижал его к глазам.
– Так… Арон уже новую дверь поставил. Похоже, чугунную, из цельного куска. Да… Такую никаким сверлом не возьмешь. Да нам и не понадобится. Дарья! Не понадобится!.. Американское оборудование он, видите ли, приобрел, с сигнализацией. Да плевать я хотел на твою сигнализацию. Ничего, Дарья, вторая половина будет нашей. Есть у меня план, есть… Вот что с первой половиной – с той, что выкупили? Врут газеты, что брaтушка откупил. Чую: чекисты к рукам прибрали, в Питер небось увезли. Ничего, Дарья… Уляжется все. Думаю, большевикам скоро крышка. Сподобится – будет дорога в Россию. «Золотая братина», хоть и уполовиненная, не пылинка малая, где-нибудь обозначится, не утаят… Ты что молчишь, Дарьюшка? Радуйся! Какое дело начинаем!
Подняла молодая женшина глаза на Толмачева, и столько в них было ненависти, ужаса, отчаяния, что Никита Никитович даже поперхнулся, взор в сторону отвел, прошептал:
– Ты что, Дарья? Ты что?…
Прижала Дарья руки к лицу, закачало ее из стороны в сторону, прокричала, срываясь на истерику:
– Будь он проклят, сервиз ваш!.. И ты вместе с ним! Будь все проклято в моей жизни!..
Глава 32
Возвращение на Родину
Поезд Хельсинки – Петроград опаздывал: прибытие на Финляндский вокзал по расписанию в шесть утра, а сейчас, когда состав из разномастных вагонов втягивался под круглую крышу перрона, было без четверти семь вечера.
Забродин, Любин и Белкин занимали купе. Когда-то это был вагон первого класса, а теперь он не отапливался, был грязен, запущен, в туалете отсутствовала вода, и в проходе устойчиво воняло отхожим местом; не было электричества – сидели при коптящей керосиновой лампе. В Выборге в соседнее купе подсела охрана: четверо молодых красноармейцев с винтовками во главе с гражданином неопределенного возраста, с незапоминающимся лицом и в штатском драповом пальто не по росту (явно с чужого плеча). Через стенку весь остаток пути слышались зычные голоса, смех, песни, там пили самогонку и курили ядовитую махру.
За окном давно была темень, косо летящий снег касался стекла, проплывали редкие смутные огни. «Ну