на этот раз они будут более болезненными, глубокими, опустошающими.
Я захлопнул книгу памяти. Да, из старых ран можно извлечь музыку. Но время еще не пришло. Пусть поноют еще немного там, в темноте. В Европе я обрету новое тело и новую душу. Что значат переживания бруклинского пария в сравнении со страданиями тех, кто пережил «черную смерть», Столетнюю войну, истребление альбигойцев, походы крестоносцев, инквизицию, резню гугенотов, Французскую революцию, бесконечные преследования евреев, вторжение гуннов и турок, наказания жабами и саранчой [137], отвратительные деяния Ватикана, цареубийства, одержимых похотью цариц и слабоумных монархов, времена Робеспьера и Сен-Жюста, Гогенштауффенов и Гогенцоллернов, крысоловов и костоломов. Что для Раскольниковых и Карамазовых, детей старушки Европы, несколько страдающих геморроем несчастных американцев?
Я словно видел себя со стороны — недовольного, нахохлившегося голубя, устроившегося на столе и роняющего на столешницу крупинки белого помета. Столешницей была сама Европа, а за столом восседали властители дум, ничего не знающие о болезнях и страданиях Нового Света. А что нового мог сообщить им я на своем птичьем языке? Что мог сказать человек, выросший в атмосфере мира, изобилия и безопасности, сыновьям и дочерям мучеников? Нельзя отрицать, что у нас одни корни, те же самые безымянные предки, которых распинали на дыбах, жгли на кострах и подвергали иным истязаниям, но мы благополучно забыли о них, отвернулись от мучительных воспоминаний прошлого и пустили новые побеги на обуглившемся пне родословного древа. Испившие вод Леты, мы стали нацией неблагодарных потомков, утративших связь с материнским чревом, носящих искусственную улыбку на лицах.
Скоро, дорогие европейцы, мы окажемся на вашем континенте. Мы спешим к вам — с нашими дорогими чемоданами, паспортами с золотым обрезом, стодолларовыми купюрами, страховками, путеводителями, банальными суждениями, предрассудками и розовыми очками, заставляющими нас верить, что все на свете во благо, что все хорошо кончается, что Бог есть любовь и Разум правит миром. Когда вы увидите нас во всей красе, услышите нашу птичью болтовню, вы поймете, что не много потеряли, не пустившись в свое время в путь. Нет смысла завидовать нашим мускулистым телам, нашей горячей крови. Лучше пожалейте нас, бедных невежд, таких чувствительных, таких чистеньких и свежих. Мы быстро увядаем…
20
Ближе к отъезду голова моя начала пухнуть от обилия названий улиц, полей сражений, памятников, соборов. Весна набирала силу, как луна Давидова, сердце билось сильнее, сны стали ярче, каждая клеточка моего тела издавала ликующий крик «Осанна!». По утрам, когда миссис Сколски, опьяненная ароматом весны, распахивала окна, проникновенный голос Сироты
— Ты сегодня немного не в себе.
— Это так. Но я могу стать еще безумнее. Имею право. Когда заключенного выпускают на свободу, он теряет голову от радости. Я отсидел в камере шесть жизней плюс тридцать дней. А теперь меня освободили. Слава Богу, еще не совсем поздно.
Я взял ее за руки и слегка поклонился, как будто приглашал на менуэт.
— Это ты,
Высунувшись из окна, я полной грудью вдохнул аромат весны. (В такое утро Шелли непременно написал бы стихотворение.)
— Есть у тебя особые пожелания относительно завтрака?
Я повернулся к ней:
— Подумай только — не надо больше раболепствовать, просить, обманывать, умолять и льстить. Мы вольны идти куда хотим, говорить что хотим, мечтать. Мы свободны, свободны, свободны!
— Но, Вэл, дорогой, — послышался ее тихий голос, — мы ведь не останемся там навсегда.
— День там равен вечности здесь. И потом, как можешь ты знать, сколько мы пробудем за границей? Может начаться война, или нам не удастся оттуда выбраться. Кто может знать человеческую судьбу?
— Вэл, ты строишь слишком большие планы. Пойми, это всего лишь небольшое путешествие.
— Не для
Я подтащил ее к окну.
— Смотри! Смотри хорошенько! Вот она,
— Хватит, Вэл, садись. Давай завтракать. — Мона увела меня к столу.
— Хорошо.
Мона поставила передо мной два яйца всмятку, тост и джем.
— Кофе сейчас принесу, дорогой. Говори, я слушаю.
— Ты называешь это разговором? Послушай, у нас сохранилась
— Ну что еще? — спросила Мона. — Что теперь, горе мое?
—