что мы убиваем все, к чему прикоснемся. Монголы и гунны — рыцари по сравнению с нами. Чудовищная, пустая, бесплодная страна! Я смотрю на соотечественников глазами своих предков и вижу фальшивых, заплесневелых в предрассудках людей…

Я взял бутылку джеври-шамбертена и наполнил бокалы. Вина было как раз на хороший глоток.

— За Наполеона! — произнес я тост. — За человека, прожившего действительно полную жизнь!

— Иногда, когда ты говоришь об Америке, Вэл, ты пугаешь меня. Неужели ты так сильно ненавидишь эту страну?

— Может быть, это любовь? — предположил я. — Любовь-ненависть? Я и сам не знаю.

— Надеюсь, эти мысли не войдут в книгу.

— Не волнуйся. Роман будет так же слабо связан с реальностью, как и страна, где он зародился. Мне не придется говорить: «Любое сходство героев романа с живыми людьми является случайным» или что-то еще, что обычно предваряет книги. Никто никого ни в ком не узнает, включая самого автора. Хорошо, что роман выйдет под твоим именем. А что, если он станет бестселлером? Вот будет смешно! И репортеры гуртом повалят к тебе, чтобы взять интервью.

Эта мысль привела Мону в ужас. Она не сочла ее смешной.

— Только что ты назвала меня мечтателем. Позволь зачитать тебе отрывок, он невелик, из «Холмов Мечтаний» [82]. Прочти как-нибудь всю книгу — это действительно мечта.

Сняв книгу с полки, я открыл ее на нужном месте.

— Мейчен здесь пишет о «Лисидас» Мильтона, объясняя, почему, на его взгляд, это произведение — высший образец литературы. Дальше он говорит вот что: «Литература — это эмоционально насыщенный вид искусства, который при помощи слов вызывает у читателя изысканные образы». И вот… сразу же вслед за этим: «Но это еще не все; помимо развивающейся по законам логики мысли, которая часто является помехой — досадная, но неизбежная закономерность, помимо ощущений восхитительных и приятных, помимо всего этого, настоящая литература дарит нашей душе некие неопределенные, невыразимые словами ощущения. Подобно химику, вдруг обнаруживающему при опытах в миксере или тигеле неизвестные элементы, подобно тем, кто считает наш материальный мир лишь тонкой оболочкой нематериальной вселенной, так и тот, кто читает прекрасную прозу или стихи, переживает нечто такое, что нельзя выразить в словах, это неподвластно логике здравого смысла и похоже — хотя и не равноценно — на чувственное наслаждение. Мир, воссоздаваемый таким образом, — это мир грез, в таком мире мы иногда живем в детстве, он неожиданно возникает и так же неожиданно исчезает, этот мир неподвластен анализу, недоступен ни для интеллекта, ни для чувств…»

— Как прекрасно, — сказала Мона, когда я отложил книгу. — И все же не старайся подражать ему. Пусть Артур Мейчен пишет так. А ты пиши по-своему.

Я снова сел за стол. Рядом с моим кофе теперь стояла бутылка шартреза. Налив в чашку немного зеленовато-желтой жидкости, я сказал:

— Только одного не хватает для полного счастья: гарема.

— Шартрез подарил Папочка. Уж очень ему понравилось начало романа.

— Надеюсь, он одобрит и следующие пятьдесят страниц.

— Ты пишешь не для него, Вэл. А для нас.

— Конечно, — сказал я. — Но иногда про это забываешь.

Мне вдруг пришло в голову, что Моне неизвестен замысел другого, главного, романа.

— Мне нужно кое-что сказать тебе, — начал я. — Впрочем, я не уверен. Может быть, стоит пока помолчать.

Мона потребовала, чтобы я не дразнил ее и все рассказал.

— Хорошо, будь по-твоему. Это касается той книги, которую я обязательно напишу в будущем. План ее уже готов. Когда ты была в Вене или бог знает где еще, я написал тебе длинное письмо и в нем все рассказал. Но письмо не отправил, потому что не знал твоего адреса. Это будет настоящая книга… огромная книга. О нас с тобой.

— То письмо сохранилось?

— Нет. Я его порвал. Сама виновата. Но у меня сохранились» черновики. Только я их не покажу. Пока не покажу.

— Почему?

— Не хочу дискуссий. Если начнем обсуждать мой замысел, я могу вообще не написать этот роман. Кроме того, там есть вещи, которые тебе пока знать нельзя.

— Вэл, ну пожалуйста, — умоляла она.

— Просить бесполезно, — отрезал я. — Придется подождать.

— А если записи потерялись?

— Меня это не очень расстроит. Я с легкостью восстановлю их.

Мона надулась. В конце концов, книга и о ней тоже, не только обо мне… В ход пошли и другие аргументы. Но я был неумолим.

Зная, что в мое отсутствие она весь дом переворошит, чтобы найти черновики, я дал ей понять, что они хранятся в доме родителей.

— Я хорошо припрятал бумаги, их никто не найдет, — сказал я.

Брошенный взгляд говорил, что ее так просто не провести. Не знаю уж, что за этим крылось, но она притворилась, что сдалась и больше не намерена об этом думать.

Чтобы разрядить атмосферу, я сказал, что в случае успеха ее имя навсегда войдет в историю литературы. Почувствовав, что мои слова прозвучали несколько выспренне, я прибавил:

— Может, ты и не всегда узнаешь себя, но обещаю, что когда я закончу твой портрет, его не забудут.

Мона казалась растроганной.

— Звучит довольно самоуверенно, — сказала она.

— Этому есть причины. Я прожил эту книгу. Могу начать писать с любого места и не запутаюсь. Что-то вроде лужайки с дождевальной установкой — надо только повернуть кран, и она заработает. — Я постучал по голове. — Книга здесь, написанная невидимыми… точнее сказать, несмываемыми чернилами.

— Ты хочешь рассказать всю правду — о нас?

— Конечно. И не только о нас — обо всех.

— Думаешь, на такую книгу найдется издатель?

— Об этом я не думал. Ее еще надо написать.

— Надеюсь, сначала ты закончишь роман?

— Несомненно. Возможно, еще и пьесу.

— Пьесу? О, Вэл, как чудесно!

Этим ее восклицанием и завершился наш разговор.

Во мне по-прежнему жил страх: сколько еще продлится этот мир и покой? Все шло слишком хорошо. На ум приходил Хокусай, его взлеты и падения, девятьсот сорок семь переездов с квартиры на квартиру, его упорство, невероятная творческая плодовитость. Вот это жизнь! А я все еще топчусь на пороге. Чтобы оставить после себя что-нибудь значительное, мне нужно прожить девяносто, а то и сто лет.

И еще одна мучительная мысль приходила в голову. А смогу ли я написать что-то стоящее?

Ответ родился сам собой: а пошел бы ты со своими вопросами…

Но тут же зародилась новая мысль. Почему я так одержим воссозданием правды?

И опять получил ясный и точный ответ. Потому что существует только правда, и ничего, кроме нее.

«Литература — это нечто иное», — пропищал где-то внутри, возражая, голосок.

Тогда к черту литературу! Я буду писать Книгу жизни.

А как ты подпишешь ее?

Вы читаете Нексус
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату