стоит в треугольной подставке, большой блокнот промокательной бумаги раскрыт, рядом с ним — чернильница и перо, набор карандашей, все остро отточены. На туалетном столике с зеркалом разложены расческа и щетка, маникюрные ножницы и пилка для ногтей, дорожные часы, платяная щетка и пара небольших фотографий в рамках. Он уже развесил по стенам несколько флажков и вымпелов, словно какой-нибудь школьник. Единственное, чего не хватало для полноты картины, это его натального гороскопа.
Я попытался было объяснить, как работает «лампа Аладдина», но для него эта наука оказалась слишком сложной, чтобы усвоить ее с первого раза. Вместо лампы он зажег две свечи. Принеся извинения за тесноту комнаты, где ему придется жить, в шутку назвав ее уютным маленьким склепом, я пожелал ему покойной ночи. Он вышел со мной на улицу, чтобы полюбоваться на звезды и подышать чистым, благоуханным ночным воздухом, уверяя, что будет прекрасно себя чувствовать в своей келье.
Когда наутро я пошел позвать его к завтраку, он уже был полностью одет и стоял на верхней площадке лестницы, любуясь видом на море. Низкое солнце сияло в небе, воздух был невероятно чист и свеж, температура — как в конце весны. Казалось, он заворожен необъятным простором Тихого океана, далекой линией горизонта, такой отчетливой и ясной, всей этой сияющей синевой. В небе появился гриф, медленно проплыл над домом и шарахнулся в сторону. Похоже, увиденное ошеломило его. Неожиданно до Морикана дошло, как тепло на улице.
— Боже мой! — удивился он. — И это чуть ли не первого января!
После завтрака он показал мне, как подводить стрелки и заводить часы, которые привез мне в подарок. Часы были фамильные — последнее, что у него осталось, объяснил он. Они принадлежали его семье на протяжении нескольких поколений. Каждую четверть часа раздавался бой. Очень нежный, мелодичный. Он с крайней осторожностью вертел их в руках, бесконечно долго объясняя устройство их сложного механизма. Он даже озаботился поисками часовщика в Сан-Франциско, такого, который заслуживал бы доверия и которому я мог бы поручить их ремонт, если бы с ними что случилось.
Я постарался выразить ему свою признательность за дивный подарок, но в глубине души почему-то был не рад проклятым часам. У нас не было ни единой вещи, которой бы я особенно дорожил. Теперь на меня свалилось это чудо, которое требовало заботы и внимания. «Лишняя обуза!» — сказал я себе. Вслух же предложил ему самому смотреть за часами, регулировать их, заводить, смазывать и так далее. «Для вас это привычное дело», — убеждал я. А сам думал, сколько времени понадобится малышке Вэл — ей было только немногим больше двух — начать их крутить, чтобы послушать музыкальный звон.
К моему удивлению, жене он не показался слишком уж мрачным, слишком уж меланхоличным, слишком уж старым и поношенным не по годам. Напротив, она сказала, что в нем много шарма — и
— Вы захватили с собой что-нибудь из старой одежды? — спросил я. В темной пиджачной паре у него был слишком городской вид.
Оказалось, что старого у него ничего нет. Или лучше сказать, это была все та же добротная одежда, которую не назовешь ни новой, ни старой. Я заметил, что он разглядывает меня со сдержанным любопытством. Костюмов я больше не признавал. Ходил в вельветовых штанах, дырявом свитере, поношенной куртке с чужого плеча и в кедах. Широкополая шляпа — последняя из приобретенных — проветривалась сквозь многочисленные дыры над лентой.
— Здесь одежда не нужна, — заметил я. — Можно ходить голышом, если вздумается.
—
Позже тем же утром, во время бритья, он спросил, не найдется ли у меня немножко талька.
— Конечно, найдется, — ответил я и протянул баночку талька, которым пользовался, и тут же услышал:
— А «Ярдли» у вас, случаем, нет?
— Нет, — ответил я, — а что такое?
Он улыбнулся странной, полудевичьей, полувиноватой улыбкой.
— Не могу пользоваться никаким другим тальком, кроме как от «Ярдли». Может, поищете для меня, когда снова поедете в город, хорошо?
Словно земля вдруг разверзлась у меня под ногами. Только взгляните на него: живой и здоровый, впереди безоблачная жизнь до конца дней в этом «сущем раю», и пожалуйста, — подайте ему тальк непременно от «Ярдли»! В тот момент я должен был послушаться своего внутреннего голоса и сказать: «Вали отсюда! Убирайся назад в свое чистилище!»
Случай пустяковый, и, будь это кто другой, а не Морикан, я тут же забыл бы о нем, принял за каприз, причуду, болезненную чувствительность, за все что угодно, только не за зловещее предзнаменование. Но я в тот момент понял, что жена была права, понял, что совершил непоправимую ошибку. В тот миг я почувствовал в нем пиявку, от которой Анаис постаралась избавиться. Я увидел испорченного ребенка, человека, в жизни палец о палец не ударившего, чтобы найти какую-нибудь работу, нищеброда, слишком гордого, чтобы открыто просить милостыню, но не считающего зазорным вытягивать из друга все до последней капли. Я все понял, все почувствовал и предвидел, чем это кончится.
Я каждый день старался показать ему какую-нибудь новую особенность этого края. Тут были серные источники, которые он назвал замечательными — лучше, чем европейские курорты с минеральными водами, благодаря их природной естественности, первобытности, нетронутости цивилизацией. Тут были подступавшие к самому дому «девственные леса», куда он вскоре сам без меня стал захаживать, очарованный секвойями, земляничными деревьями, полевыми цветами и пышным папоротником. А еще больше очарованный тем, что он называл «запущенностью», поскольку в Европе нет лесов, которые выглядели бы такими дикими, как наши американские. Он не мог взять в толк, почему никто не собирает сушняк, сучья и стволы, кучи которого громоздились по обе стороны от тропы. Столько дров пропадает зря! Столько строительного материала валяется, и никому он не нужен, никто им не воспользуется, когда в Европе люди ютятся в жалких комнатушках без отопления. «Что за страна! — восклицал он. — Богатая, изобильная. Не удивительно, что американцы так щедры и великодушны».
Жена у меня неплохо готовила. Скажу больше, она готовила замечательно. На столе всегда было вдоволь еды и вина, чтобы промочить глотку. Калифорнийского, естественно, но он считал, что это превосходное вино, даже лучше французского
Но больше всего он страдал от нашего американского табака. Особенно отвратительны были сигареты. Нельзя ли достать «голуаз», может быть, в Сан-Франциско или Нью-Йорке? Я предположил, что наверняка можно, но обойдутся они недешево. Не попробует ли он из американских что получше? (Тем временем, ничего не говоря ему, я слезно просил друзей, живших в больших городах, раздобыть каких- нибудь французских сигарет.) Тонкие сигарки показались ему вполне сносными. Вкусом они напоминали другие, которые ему нравились даже больше, — манильские. В следующий раз оказавшись в городе, я нашел для него «стоджи», итальянские дешевые сигары. Подфартило! Боже правый! То ли еще будет, подумал я про себя.
Осталось разрешить последнюю проблему — с писчей бумагой. Ему, настаивал он, необходима бумага