прилипшей к смуглому телу. Глаза ее мерцали, как угли, как глаза бедуинок. Губы были алы как кровь, а крепкие ровные зубы — белы как мел. Густые черные волосы ниспадали на плечи лоснящимися, словно смазанными оливковым маслом, прядями. Ренуар нашел бы ее прекрасной; он не обратил бы внимания ни на шестипалую ступню, ни на грубые черты лица. Его привлекла бы зыблющаяся плоть, тяжелые полушария ее грудей, легкие мерные движения, мощь ее рук, ног, стана; его восхитили бы ее сочные губы и большой рот, темный огонь взгляда, массивная голова и блестящие черные волны, струящиеся по крепкой, как колонна, шее. Он почувствовал бы животное желание, неутолимый жар, огонь в чреслах, целеустремленность тигрицы, голод, ненасытность, всепоглощающее желание, снедающее женщину, отвергаемую из-за ее шестого пальца.
Но оставим в покое Ренуара — было нечто в улыбке этой женщины, что заставило меня вспомнить о той девочке у подножия Акрополя. Я бы сказал, это было ближайшее подобие загадочного выражения у девочки с волосами цвета красноватого золота. Я имею в виду, как ни парадоксально это может прозвучать, — ближайшее в своей совершенной противоположности. Это чудовище вполне могло бы быть матерью той пронзительной красоте; могло бы, потому что в своей испепеляющей мечте о любви она обнимала такую пустоту, какую не может себе представить самая отчаянно страдающая брошенная женщина. Все ее усилия обольстить, соблазнить вернулись назад, в гробницу любви, где во тьме ее чресл страсть и желание выгорели густым дымом. Оставив всякую надежду обольстить мужчину, она обратила свою страсть на запретное: скот полевой, неживые предметы, идолов, мифологических богов. В ее улыбке было нечто от упоения иссохшей земли, наконец-то омытой ливнем; это была улыбка неутолимой страсти, которой тысяча жгучих поцелуев лишь добавляют сил. Странным и необъяснимым образом эта женщина осталась в моей памяти символом того голода по безоглядной любви, который не столь явно, но чувствовался во всех гречанках. Это едва ли не символ самой Греции — неутолимая жажда красоты, страсти, любви.
Двадцать лет я мечтал попасть в Кносс. И не представлял себе, насколько просто будет совершить туда путешествие. В Греции достаточно только сказать, что вы желаете побывать там-то и там-то, и —
Я никогда раньше не летал самолетом и вряд ли полечу еще когда-нибудь. Я чувствовал себя глупо, сидя в небе сложа руки; мужчина рядом со мной читал газету, явно не обращая внимания на облака, трущиеся об иллюминаторы. Мы делали, наверно, сотню миль в час, но, поскольку в иллюминаторы не видно было ничего, кроме облаков, впечатление было такое, что мы стоим на месте. Короче говоря, полет оказался однообразным и томительно скучным. Я пожалел, что не сел на старый добрый пароход «Акрополь», который должен был вскоре отправиться на Крит. Человек создан для того, чтобы ходить по земле и плавать по морю; завоевание воздуха должно произойти на более поздней стадии его эволюции, когда у него вырастут настоящие крылья и он примет форму ангела, каков он и есть по сути. Механические устройства не имеют ничего общего с подлинной природой человека — они лишь ловушки, устраиваемые для него Смертью.
Мы приземлились в морском порту Ираклиона, одного из самых больших городов на Крите. Его главная улица как две капли воды похожа на декорации к какому-нибудь третьесортному вестерну. Я быстро снял номер в одном из двух отелей и отправился на поиски ресторана. Жандарм, к которому я обратился за советом, взял меня под руку и проводил в скромное местечко близ общественного фонтана. Кормили там плохо, но теперь рукой было подать до Кносса, и я был слишком возбужден, чтобы расстраиваться из-за подобной ерунды. После ланча я перешел улицу, чтобы выпить в кафе напротив чашку турецкого кофе. Два немца, прибывших одним со мной рейсом, обсуждали лекцию о Вагнере, которую должны были читать этим вечером; похоже, им даже не хватало ума сообразить, что они прибыли со своей музыкальной отравой на родину Венизелоса. Я вышел на улицу, решив немного пройтись по городу. В квартале от кафе на мечети, превращенной в кинотеатр, висели афиши, объявлявшие о скором показе фильма с Лорелом и Харди.[462] Дети, толпившиеся возле афиш, явно были в восторге от этих клоунов, как дети где-нибудь в Дюбюке или Кеноше. Кажется, кинотеатр назывался «Минойский». Мне было очень любопытно, есть ли и в Кноссе кинотеатр, зазывающий на фильм, скажем, братьев Маркс.
Ираклион — захудалый город, где повсюду видишь клеймо турецкого владычества. На главных улицах — бессчетное количество открытых лавок, где все, что потребно человеку, сделано вручную, как в Средние века. Из деревень в город приходят крестьяне в красивых черных одеждах и изящных сапогах, иногда из красной или белой кожи. После индусов и берберов это самые красивые, благородные, горделивые мужчины, каких мне приходилось видеть. Они поражают куда больше — словно принадлежат иному племени.
Я дошел до окраины, где, как это всегда бывает на Балканах, город неожиданно кончался, словно бы монарх, воплощавший свой причудливый замысел, внезапно лишился рассудка и оставил огромные ворота болтаться на одной петле. Здесь располагалась свалка автобусов, похожих на сдохших гусениц; они ждали, когда тучи пыли с равнин укутают их забвением. Я повернул назад и углубился в лабиринт узких кривых улиц жилого квартала, греческого до кончиков крыш, в котором, однако, было что-то от атмосферы английского аванпоста в Вест-Индии. Я долго пытался представить себе, что увижу, оказавшись на Крите. По своему невежеству, я представлял, что остров малонаселен, что на нем нет воды и ее привозят с материка; я думал, что мне откроется пустынный берег, усеянный сияющими руинами, которые и окажутся Кноссом, а за Кноссом будут простираться пустоши, напоминающие австралийский бескрайний буш, где дронт, пугаясь других представителей пернатого племени, отчаянно прячет голову в песок и свистит с обратной стороны. Я вспомнил, что один мой приятель, французский писатель, свалился здесь с дизентерией; на осле его довезли до берега, уложили в лодку, а потом каким-то чудом переправили на проходивший мимо грузовой пароход, который доставил его на материк уже в состоянии полного беспамятства. Ошеломленный, бродил я по улочкам, иногда останавливаясь, чтобы послушать треснутую пластинку, звучавшую из граммофона с трубой, который стоял на стуле посредине мостовой. Мясники в окровавленных фартуках поджидали покупателей у примитивных колод в маленьких будках, какие и поныне можно увидеть в Помпеях. Часто улицы расступались, образуя площади, окруженные безумными зданиями, отданными на потребу закона, администрации, церкви, образования, болезни и сумасшествия; архитектура несла в себе черты той поразительной неподдельности, которая характеризует творчество известных примитивистов, таких, как Бомбуа,[463] Пиронне, Кейн,[464] Салливен и Вивен.[465] Под слепящим солнцем отдельные детали, вроде решетчатых ворот или беззащитного бастиона, вырисовывались с той ужасающей четкостью, какую видишь только в живописи гениев или сумасшедших. Каждый дюйм Ираклиона достоин кисти живописца; это сумбурный город, город-бред, совершенно ненормальный, невероятно пестрый, греза, висящая в пустоте между Европой и Африкой, обдающая запахами сыромятных кож, тмина, дегтя и субтропических фруктов. Он перенял варварство турок и отравился испареньями безобидной чувствительности последних страниц романов Чарлза Диккенса. Он не имеет никакого отношения к Кноссу или Фесту; он такой же плод минойской культуры, как творения Уолта Диснея — творения культуры американской; это чирей на лице времени, зудящее место, которое человек чешет, как лошадь, спящая стоя.
В кармане у меня лежала рекомендательная записка к главному критскому литератору, другу Кацимбалиса. Под вечер я отыскал его в кафе, где немцы с парохода готовили свои вагнерианские козни. Назову его господин Цуцу, так как, к несчастью, забыл его имя. Господин Цуцу владел французским, английским, немецким, испанским, итальянским, русским, португальским, турецким, арабским, разговорным греческим, газетным греческим и древнегреческим. Он был композитор, поэт, ученый и любитель хорошо поесть и выпить. Он принялся расспрашивать меня о Джеймсе Джойсе, Т. С. Элиоте, Уолте Уитмене, Андре Жиде, Бретоне, Рембо, Лотреамоне, Льюисе Кэрролле, «Монахе» Льюисе, [466] Генрихе Георге и Райнере Мария Рильке. Послушайте, он расспрашивал меня о каждом из них чуть ли не как о родственнике или нашем общем друге. Он говорил о них так, словно все они были живы, и они, конечно, живы, слава богу. Я скреб в затылке. Он завел разговор об Арагоне: мол, читал ли я его «