«проницательности». Ее мужестве. Ее величии. Ведь она была
Когда несколькими страницами выше я упомянул о туманном и отрешенном выражении глаз Уитмена, у вас, надеюсь, не возникло впечатления, будто я считаю его холодным, равнодушным, черствым человеком, который живет в своем «брахманском великолепии» и снисходит до толпы лишь тогда, когда ему захочется! Достаточно вспомнить о годах, проведенных им на поле боя и в госпиталях, чтобы уничтожить даже тень подобного подозрения. Кто еще способен на такую жертву, такое самоотречение? Этот опыт потряс его до основания[153]. Он сделал гораздо больше, чем можно требовать от человека. Не только потому, что серьезно подорвал свое здоровье, хотя и эта цена очень высока. Но речь, скорее, идет об испытании слишком тесным общением. Много говорилось о его неизменном сочувствии. Здесь больше подходит слово
Этот опыт, который, повторяю, следует сравнивать с испытаниями Достоевского в Сибири, вызвал множество спекуляций. В обоих случаях это была Голгофа. Врожденное братское чувство Достоевского, природный дух товарищества Уитмена по велению Судьбы прошли проверку в огненном горниле. Независимо от того, сколь велика была их человечность, оба они не были
Уитмен узрел свет{94}, воспринял озарение за несколько лет до этого решающего периода своей жизни. С Достоевским дело обстояло иначе. Обоим суждено было усвоить урок, и они усвоили его среди страданий, болезней, смертей. Беззаботный дух Уитмена претерпел изменения — и углубился. «Товарищество» превратилось в более страстное принятие своих собратьев. Взор 1854 года — взор человека, несколько ошеломленного представшим ему видением, — преобразился в более широкий и глубокий взгляд, обнимающий всю вселенную наделенных чувствами существ — но также и мир неодушевленный. Это уже не экспрессия человека, явившегося откуда-то издалека. Это взгляд человека, который находится в самой гуще жизни, полностью принимает свой удел и наслаждается им — что бы ни случилось. В этом, быть может, меньше божественного, но намного больше истинно человеческого. Уитмен нуждался в подобном очеловечивании. Если он, как я твердо верю, пережил (в 1854 или 1855 году) расширение сознания, то должен был произвести переоценку всех человеческих ценностей — в противном случае, он мог бы сойти с ума. Уитмену следовало жить как человеку, а не как Богу. В случае с Достоевским нам известно, сколь устойчивой оказалась усвоенная им (вероятно, через посредство Соловьева) идея «человекобога». Достоевский, просветленный из самых глубин, должен был очеловечить Бога в себе. Уитмен, награжденный просветлением извне, должен был обожествить в себе человека. Это взаимное оплодотворение бога и человека — человек в боге, бог в человеке — в обоих случаях имело далеко идущие последствия. Сейчас стало обычным утверждение, что пророчества этих двух великих людей потеряли всякое значение. И Россия, и Америка превратились в общество глубоко механизированное, автократическое, тираническое, материалистическое и безумное. Но давайте подождем! История должна пройти весь свой путь. Негативный аспект всегда предшествует позитивному.
Биографы и критики часто обращаются к этим критическим периодам в жизни и, рассуждая о «братстве» и «универсальности духа», создают впечатление, будто простая близость к страданию и смерти была причиной развития этих свойств у их героев. Однако, если я правильно понимаю характер Уитмена и Достоевского, повлияло на них другое — осознанное ими бесконечное расширение души. Именно души их были затронуты — точнее,
Возможно, я недостаточно четко выразился. В таком случае, позвольте мне сказать следующее: именно потому, что эти двое были прежде всего и в первую очередь художниками, они создали особые условия, связанные с их жестоким опытом, и поставили себя в эти условия, чтобы преобразовать и облагородить этот опыт. Не все великие люди способны выдержать — как сделали эти двое — открытое соприкосновение души с душой. Это выходит за пределы сил человеческих: быть свидетелем — не один раз, а многократно — того, как человек расширяет свою душу. Обычно мы не заходим так далеко со своей собственной душой. Человек может открыть сердце, но не душу. Если человек раскрывает другому душу, это требует такого отклика, на который, судя по всему, очень немногие способны. Я думаю, что в некоторых отношениях ситуация Достоевского была тяжелее, чем у Уитмена. Своих товарищей по несчастью он утешал так же, как Уитмен, но при этом всегда считался одним из них, то есть преступником. Естественно, он думал о вознаграждении не больше, чем Уитмен, но чувство человеческого достоинства было утрачено им навсегда. С другой стороны, можно сказать, что именно это и облегчало ему миссию «ангела-хранителя». Он мог смотреть на себя как на жертву и страдальца, поскольку на самом деле был жертвой и страдальцем.
Но самое главное — я не должен это упустить! — состоит в том, что именно к этим двоим инстинктивно и безошибочно обращались измученные души вокруг. И не имеет значения, добровольно или вынужденно взяли они на себя такую роль. Действуя как посредники между Богом и человеком (или же в крайнем случае как ходатаи за человека), они превзошли тех «экспертов», чью миссию исполняли. Одно качество было присуще им обоим в равной степени — их неспособность отринуть