– Я дотронулась до раны. Я вам сделала больно? – издалека донесся до меня голос Мириам.
Она наклонилась надо мной и с беспокойной пытливостью смотрела мне в лицо.
Очевидно, я долго сидел неподвижно, если так встревожил ее.
На миг что-то заколебалось во мне, и вдруг вырвалось неудержимо, переполняя меня; я раскрыл Мириам всю мою душу.
Я рассказал ей, как старому близкому другу, с которым жил всю жизнь, от которого нет никаких тайн, все, что со мной было, каким образом из слов Цвака я узнал, что когда-то сходил с ума, потерял память прошлого, как в последнее время все чаще и чаще во мне встают образы, корни которых гнездятся в далеких днях прошлого, – как я боюсь момента, когда вдруг все объяснится и растерзает мою душу.
Только то, что я считал связанным с ее отцом, мои переживания в подземном лабиринте и все последующее, я скрыл от нее.
Она тесно прижалась ко мне и слушала, затаив дыхание, с глубоким участием, доставлявшим мне невыразимое наслаждение.
Наконец-то я нашел человека, которому я могу излить свою душу, когда одиночество слишком давит меня. Правда, был здесь еще и Гиллель, но мне он казался заоблачным существом, приходящим и исчезающим, как свет, неуловимый для меня.
Я сказал это ей, и она поняла меня. Он представлялся таким же и ей, хотя и был ее отцом.
Он любил ее бесконечно, и она отвечала ему тем же чувством… и все-таки между ними – какая-то стеклянная стена, – призналась она мне. – Стена, которую я пробить не могу. С тех пор, как я себя номню, всегда было так. Когда я ребенком видела его во сне склонившимся над моей кроваткой, он всегда был в облачении первосвященника, на груди золотая доска Моисея с двенадцатью камнями, от висков исходили голубые светящиеся лучи. Я думаю, что его любовь такова, что она может пережить смерть, и слишком велика, чтоб мы могли понять ее. Это говорила и моя мать, когда мы тайком беседовали о нем. – Она вдруг встрепенулась и задрожала всем телом. Я хотел вскочить, но она удержала меня. – Не беспокойтесь, это ничего. Просто вспомнилось. Когда мама умерла, – только я одна знаю, как он любил ее (я была тогда маленькой девочкой), – я думала, что не вынесу скорби. Я побежала к нему, вцепилась в его сюртук и хотела кричать, но не могла, потому что я вся оцепенела – и – и тут… у меня мороз пробегает по коже, когда я думаю об этом… он с улыбкой посмотрел на меня, поцеловал в лоб и провел рукой по моим глазам… И с этого мгновения, до сих пор, мучительная тоска по матери исчезла. Я не могла пролить ни слезинки, когда ее хоронили. Сияющей дланью божьей казалось мне солнце, стоявшее в небе, и я не понимала, почему люди плачут. Отец шел за гробом рядом со мной, и всякий раз, как я поднимала к нему глаза, он тихо улыбался, и я чувствовала, какой ужас пробегал по толпе, замечавшей это.
– И вы счастливы, Мириам? Вполне счастливы? Вам не кажется ужасным сознание, что ваш отец – существо, которое переросло все человечество? – тихо спросил я.
Мириам радостно покачала головой.
– Я живу, как в блаженном сне. Когда вы у меня раньше спросили, господин Пернат, не имею ли я забот, и почему мы здесь живем, мне хотелось смеяться. Разве природа прекрасна? Ну, вот, деревья зеленые, небо синее, но все это кажется мне гораздо более прекрасным, когда я закрываю глаза. Так нужно ли мне сидеть на лугу, чтобы видеть это?.. А немножко нужды… и… и голода? Это бесконечно возмещается надеждой и ожиданием.
– Ожиданием? – удивленно спросил я.
– Ожиданием чуда. Знакомо ли вам это? Нет? Тогда вы совсем, совсем бедный человек. Так мало людей это знают?! Видите ли, потому-то я никуда не хожу и ни с кем не встречаюсь. У меня было когда-то несколько подруг – евреек, конечно, как я, но мы никак не могли сговориться, – они меня не понимали, а я их. Когда я говорила о чудесах, они сперва думали, что я шучу; потом, когда увидели, как это для меня важно, и что я понимаю под чудесами не то, что немецкие ученые в очках называют естественным произрастанием трав и тому подобным, но что-то совсем противоположное, они готовы были считать меня сумасшедшей; но этому, однако, противоречило то, что я ловко рассуждала, знала толк в еврейском и арамейском языках, могла читать «таргумим» и «мидрашим»,[5] и многое другое. В конце концов, они нашли слово, которое вообще ничего не выражает: они назвали меня «сумасбродной».
Я пыталась им объяснить, что для меня в Библии, как и в других священных книгах, самое значительное, существеннейшее – чудо, и только чудо, а не предписания морали и этики. Эти предписания являются скрытыми путями к чуду. Но они возражали мне лишь общими местами, боясь откровенно признаться, что на почве религии они верят только тому, что могло бы содержаться и в уложении гражданских законов. Стоило им только услышать слово «чудо», как им уже становилось не по себе.
Они теряют почву под ногами, – говорили они.
Как будто бы есть что-нибудь более прекрасное, чем потерять почву под ногами!
«Этот мир существует только для того, чтобы мы думали о его гибели, – говорил отец, – тогда, только тогда начнется действительная жизнь». Я не знаю, что он подразумевал под словом «жизнь», но я чувствую иногда, что будет день, когда я как бы «проснусь». Хотя и не могу себе представить, в каком состоянии. И этому, думается мне, должны предшествовать чудеса.
«Ты пережила уже какое-нибудь чудо, что ты постоянно ждешь его?» – часто спрашивали меня подруги, и когда я говорила, что нет, они радовались и имели вид победителей. Скажите, господин Пернат, в ы могли бы понять такие души? О том, что я все же переживала чудеса, хоть и маленькие, совсем маленькие… – глаза Мириам загорелись огоньками, – я им рассказывать не хотела…
Я слышал, как ее голос захлебнулся в слезах радости.
– Но вы поймете меня: часто, неделями, даже месяцами, – Мириам говорила совсем тихо, – мы жили только чудом. Когда в доме не оставалось даже хлеба – ни кусочка, я всегда знала: вот наступил час! И я сидела и ждала, пока у меня не замирало дыхание от сердцебиения. И… и тогда меня внезапно куда-то тянуло, я сбегала вниз, пробегала взад и вперед по улице – так быстро, как только могла, чтобы успеть вернуться домой до прихода отца… И… и каждый раз я находила деньги. Один раз больше, другой меньше, но всегда столько, что я могла купить самое необходимое. Часто гульден лежал посреди улицы, я издали видела его блеск, а люди наступали на него, проходили мимо и не замечали. Это делало меня порою настолько самоуверенной, что я даже не сходила вниз, а, как ребенок, искала здесь в кухне на полу, не упал ли с неба хлеб или деньги.
У меня в голове мелькнула мысль, которой я не мог не улыбнуться.