наступлении переползли линию фронта.
Я заметил, что лица солдат и офицеров стали деловито-суровыми, словно они были обозлены на кого-то. Все были до предела сосредоточенны, подтянуты — казалось, в любую минуту готовы вцепиться в горло врагу. Зато нас, политработников, слушали все с меньшим интересом, иногда открыто отмахивались, заявляя: «А что болтать! Немец уже у Москвы, а вы все болтаете!» — будто одни политработники были тому причиной. Однако на фашистские листовки никто не обращал внимания, их передавали нам с брезгливостью, молча. Анализ данных показывал резкое падение количества «пропавших без вести» — в эти списки зачислялись также попавшие в плен и изменники, добровольно перешедшие на сторону врага. Эти цифры и многое другое показывали, что несмотря на тяжелое военное положение моральная стойкость наших воинов возрастала. Суровость и напряженность солдат и офицеров свидетельствовали об усиливающейся ненависти к врагу.
Немало, конечно, было и сомневающихся в способности страны выдержать и переломить бешеный напор врага. И это не были наши недруги. По большей части, это были люди слабые, потерявшие веру в силу духа и выносливость своего народа, партии и ее руководства. Они, как и мы, любили свою Родину и тяжело переживали ее потери в войне, но под воздействием временных факторов теряли надежду, выдержку и стойкость. На таких людей мы, политработники, всегда обращали максимум внимания.
Каждый день с напряженным вниманием и тревожным волнением мы вчитывались и вслушивались в передаваемые сводки Совинформбюро, все тяжелее и безотраднее становилось на душе. И вот первая радостная весть: «29 ноября 1941 года Южная группа войск, перейдя в контрнаступление, обратила противника в бегство, освободила город Ростов-на-Дону и продолжает преследование отступающего врага». Наконец! Это было начало! Трудно даже в самых высоких словах передать то чувство радости, восторга, которое охватило нас после этого сообщения! Не дослушав сводку, мы, как малые дети, повскакивали с мест, зашумели, обнимая и поздравляя друг друга. Секретарь политотдела младший политрук Шустиков умолял:
— Товарищи, товарищи, пожалуйста, потише, дайте возможность записать сводку.
Сводка была немедленно отпечатана на машинке в нескольких экземплярах, и в двадцать два часа мы отправились в части дивизии.
Обдумывая события и вытекающие из них свои задачи, я шел в полк майора Михайлова. Навстречу с передовой громыхали пустые походные кухни, переваливаясь на кочках и пнях; накормив бойцов сытным ужином, они не торопясь возвращались на свои базы; ездовые, скуртюжившись, сидели на облучках, лениво понукая лошадей, а повара, взявшись за поручни кухонь, шли сзади, так как усидеть сверху при таком бездорожье невозможно. Присмотревшись, в одном из поваров я узнал старого приятеля и, поравнявшись, поприветствовал:
— Здравствуйте, товарищ Руденко!
От неожиданности он быстро вскинул голову и торопливо козырнул мне:
— Здравия желаю, товарищ полит... Ох, извиняюсь, старший политрук! У вас, оказывается, уже шпала.
Я с гордостью подтвердил.
— Вот и хорошо, — сказал Руденко. — Очень рад за вас. Разрешите поздравить вас с повышением! — Не ожидая разрешения, он схватил мою руку и долго тряс, крепко сжимая.
Ездовой, отъехав немного, остановил лошадь.
Руденко всегда интересовался международной и военной обстановкой и тут тоже немедленно забросал меня вопросами:
— Ну как, товарищ старший политрук, у нас обстоят дела на фронте? Что нового? Как Москва, еще держится?
Я обстоятельно отвечал на все вопросы, подтвердив, что Москва «еще держится». Поначалу наша беседа носила живой и увлекательный характер. Руденко задавал острые, деловые, шуточные вопросы, внимательно слушал мои доводы и объяснения. Но постепенно я стал замечать, что интерес к моим ответам заметно падает. Он стал часто опускать голову, прятать глаза, я видел, что он напряженно думает, его волновал тяжелый, мучительный вопрос, который он хотел бы задать, но пока не находил подходящих слов или не решался. Наконец он взял себя в руки, поднял голову и взглянул мне в лицо:
— Товарищ старший политрук! Вы коммунист и работаете в политотделе. Я вам верю, как родному брату. Скажите мне правду, но так, чтобы можно верить: выдержим мы или нет?
Разумеется, я догадывался, о чем хотел спросить Руденко, потому что об этом меня «по секрету» спрашивали уже многие. Но тогда кроме собственной убежденности и умения убеждать других — у меня ничего, «чтобы можно верить», не было. Зато теперь я нес с собой документ, не верить которому было невозможно. Без слов я спокойно раскрыл планшет, достал экземпляр сводки и передал Руденко карманный фонарь:
— Ну-ка, посветите мне, поищу тут ответ на ваш вопрос.
Руденко заметно смутился и часто замигал глазами — готовился о чем-то просить, но я, будто не замечая, принялся громко читать сводку.
Когда, закончив чтение, я посмотрел на повара, то увидел совсем другого Руденко. Его побитое оспой лицо расплылось в широкой радостной улыбке, глаза его засверкали, заискрились, он готов был взлететь. Позабыв, что нас тут всего двое, радостно закричал, словно обращаясь ко многим:
— Ага! А что я говорил! Товарищ Сталин слов на ветер не бросает!
Не простившись, он сорвался с места и побежал к своей кухне.
— Подождите, — окликнул я. — Вот, возьмите, прочтите там всем у себя.
Руденко мигом вернулся, выхватил у меня сводку, бережно ее сложил и пристроил в бумажник. Я протянул руку:
— Ну, а теперь до свидания.
— До свидания, до свидания, товарищ старший политрук! Спасибо вам за сводку! Теперь я все тылы подниму!
Козырнув и повернувшись кругом, Руденко заторопился к своей кухне, встал на подножку и весело закричал:
— А ну-ка, Семен! Давай-ка скорости!
Кухня снова загромыхала и стала быстро удаляться, подпрыгивая на кочках.
Стояла глубокая ночь. Но в лесу не казалось темно. Спрятавшаяся в вышине луна хорошо освещала землю сквозь однослойные, как матовый плафон, облака. Сыпал мелкий, но густой снег, видимость была недалекой. Разлапистые ветви елей укутывались в теплые белые пелерины, такие тяжелые, что их клонило к земле, а стоило задеть, обрушивалась целая лавина. Отряхнув снег с воротника полушубка, я быстро зашагал в полк.
На КП полка все уже спали. Бодрствовали двое: командир и комиссар, оба сидели перед картой, расстеленной на широком самодельном столе. Фонарь «летучая мышь» тускло освещал помещение. Блиндаж был необыкновенно велик, в глубину не менее трех метров, а по длине и ширине напоминал большую комнату постоялого двора. Такие блиндажи обычно были у летчиков. Большая печка из двухсоткилограммовой железной бочки давала много тепла. Возле нее, притулившись на ящике, дремал связной. Было жарко и душно.
Комполка майор Михайлов, старый мой знакомый, был из молодых, но образованных и уже опытных командиров, дважды награждался орденом Боевого Красного Знамени — за бои в Испании и за умелое управление боем у деревень Гайтолово и Тортолово. В его полку я бывал не раз, здесь меня считали своим,