– Нельзя нам, нельзя… – упирался Гервасий.
А сгражник, похоже, скучал и рад был случаю побалагурить:
– Он до обедни монах, а опосля беглец в штанах. Верно говорю. Мне под караул оба отданы.
– А коль ежели взаправду попы, а вы – стричь их? Негоже будет, – заметил цирульник.
– Какие тебе попы?! Гурт пасли, стадо.
– Стадные пастыри, значит, – не унимался стражник. – Без них тоже нельзя, иначе волку корысть… Ну, хватит смешиться, дело знай, – приказал он цирульнику.
– Мне – что. Я могу и остричь.
– Грамота такая государева есть, чтобы вдовых попов расстригать, – говорил заставский караульщик. – Вот им наш цирульник заместно игумена будет. А они, ежель попы, то беспременно вдовые. Хоть бы одна попадья на двоих была, и той нет, – смеялся он.
– Сказал, хватит смешиться! – прикрикнул стражник. – Стриги знай.
И цирульник, готовый приступить к делу, защелкал ножницами.
– Садись сюда, на пенек, – приглашал он Гервасия.
– Ему и долгополую сряду укоротить надо, чтоб не выше коленок была, – подсказывал караульщик. – По указу чтоб.
Было уже не до смеха. Вместо того чтобы послушно сесть на пенек, Гервасий отмахнулся рукой и пошел в сторону, но стражник живо настиг его и схватил за грудки. Пробуя увернуться, Гервасий локтем оттолкнул его, и завязалась драка. За Гервасия вступился Флегонт, а за стражника – его сотоварищ.
– Не замай, не замай, расступитесь все, для драки простор дайте им, – деловито распоряжался караульщик, довольный веселым зрелищем. – Это вот так, это вот дело! – приговаривал он. – Норовистый поп, молодец!.. Под дыхало вдарь ему, под дыхало!..
Свалили, смяли попов. Разозлившийся стражник приказал связать им скрученные за спину руки и, выхватив у цирульника ножницы, сам, оттягивая невзрачную поповскую бороденку, чуть ли не с кожей обрезал взлохмаченные волосы с подбородка Гервасия, а другой стражник приводил в надлежащий вид Флегонта для появления его в Петербурге. И цирульнику нечего было делать с ними.
Прислушиваясь к подсказкам караульщика, стражники обрезали полы поповских подрясников.
– Вот и вид им как надо теперь.
Возвратившийся от царицы Прасковьи Василий Юшков приказал стражникам сдать попов, как беглых людей, в галерную каторгу на Адмиралтейский двор.
VIII
Наслышалась царица Прасковья про петербургское житье – мурашки по спине пробегали Не диво, что, бывало, в Измайлове или в самой Москве, в отдалении от царя, находившегося то за морем в чужих землях, то в военных походах, среди народа неумолчное роптание шло на вводимые им новые порядки. Но ропщут люди и здесь, в Петербурге, при самом царе, и чуть ли не в глаза ему свое недовольство высказывают. Самим богом отверженное это место – возлюбленный царем Петербург. Того и жди либо в огне здесь сгоришь, либо в воде потонешь. Она, царица Прасковья, в первую же ночь огненную страсть испытала тут, едва живой из пожара выскочила. И никакого добра впереди не жди.
Умудренные жизнью люди говорят, что теперь не по-прежнему и само солнце светит; петербургские дни хотя в весенне-летнюю пору много длиннее московских, но зато часто бывают пасмурны и дождливы. Не плачет ли само небо о злосчастной судьбе поселенцев здешних?..
И еще об одном раздумье берет: когда на короткий срок приезжал царь Петр в Москву и боярские бороды напрочь ножницами кромсал, то было у него это однажды. Отбыл из первопрестольной царь, и опять могли у бояр их бороды отрастать. Тут же все, как один, постоянно с оголенными ликами ходят. А давно ли святейшие патриархи Иоаким и приемник его Адриан не только грозили, но и впрямь отлучали православных от церкви за их брадобритие, а также и тех, кто с такими людьми общался. Жестоко порицалось еретическое безобразие, уподоблявшее людей котам и поганым псам. А ведь правило святых апостолов нерушимо, и оно гласит: «Аще кто браду бреет и преставится тако, не достоин над ним ни пети, ни просфоры, ни свещи по нем в церковь приносить, ибо с неверными да причтется». Патриарх Адриан стращал русских людей вопросом: «Ежели обреют бороды, то как станут на страшном суде? С праведниками ли, украшенными брадою или с обритыми нечестивцами-еретиками?!» И ответ на это, конечно, напрашивался сам собой: все хотели бы с бородатыми праведниками в одном ряду быть. (Спросить бы самого Адриана: «А бородатые кому уподобляются? Козлищам?»)
Но это все – на словах. А на деле что выходило? Сами же патриархи, осуждавшие брадобритие, видели голощекого царя Петра и смиренно молчали. Не только многолюдную свою паству, а себя самого ни один из патриархов утвердить не мог, а это уж великий стыд перед людьми и грех перед богом. Молча выслушивали, как со смехом глумились над ними и сам царь Петр Алексеевич и его приспешники: святейший собор называли забором, который перескочить похвалялись, а самих патриархов называли потеряхами. И в таком слове была немалая правда, потому что православную веру эти потеряхи в самом деле потеряли.
– О-охти-и…
Каких только и богу и царю противных слов не наслушалась царица Прасковья от странних баб, забредавших и сюда, в Петербург. И не мудрено было бы, что самое ее за слушание продерзостных слов поволокли бы в Преображенский приказ – не юродствуй, не богохульничай.
– Два года подряд, матушка-государыня, недород был, мужики давно уже всыте не едят, по лесам да по полям былием питаются и мрут с голоду. Я тебе, матушка милостивая, покажу, чем в деревне кормятся, нарочно на погляд добрым людям взяла, – доставала говорливая странница из сумы кусок до каменной крепости зачерствевшей буро-зеленой, то ли навозной, то ли травяной лепешки. – Сами, матушка- государыня, мужицкие управители жалобятся, что за людской скудностью никаких поборов с крестьянских дворов взять нельзя, а царь того требует. Пораздумайся, матушка-государыня, не подходят ли к нам последние времена?..
Вот ведь до какой страсти договариваются языки!
Хотя сама царица Прасковья и не встревала в какие-либо государевы дела, но своими ушами слышала