ничего, бабочка обходительная, и государь ею шибко доволен.
Опять – пусть.
Дивны дела твои, господи! Старик Тимофей Архипыч провещал напоследок, будто Парашке королевною стать, а Анне будто схиму принять. Пути господни неисповедимы, но схиму-то Анне зачем?.. Что-нибудь наврал старый, переговорил через край.
– О-хо-хо-хо-хо-о…
О чем бы подумать еще?.. Ах да, пряжу ведь хотела мотать… Экая трухлявая голова, – позабыла.
Стала пряжу мотать, и голова сразу сделалась легкой, бездумной, да и рукам дело нашлось. Позевывала и мотала, мотала себе и позевывала, – так время и скороталось до самого вечера. Куда как хорошо!
А царевны отправились смотреть заморских лицедеев в большом комедиальном амбаре, что у литейного двора. Амбар этот называли еще непонятным словом – феатр.
В особом чулане с окошком купили впускные ярлыки на толстой бумаге и вошли в зал. Анна была в модной прическе, называемой «расцветающая приятность», надушенная «вздохами амура». Замечала, как на нее указывали пальцами и о чем-то перешептывались, как павы разряженные, ближние и дальние соседки по скамьям, и была этому очень довольна: конечно, о ней говорят. На Катерину смотрели меньше, а Парашка вовсе никого не интересовала.
Зрителей было немного, наверно, потому, что за самый дешевый ярлык брали сорок копеек. Ветер гулял по рядам, и слышно было, как по крыше стучал дождь. Холодно в зале, хотя стены и обиты войлоком. В одном месте капало с потолка, и на полу образовалась лужа. Коптили сальные свечи.
Представление началось, как только на дворе потемнело. Музыка загудела, заревела; поросятами под ножами завизжали флейты, тяжело и гулко вздыхала большая труба, и у трубача выпучивались глаза, а надутые, раскрасневшиеся щеки вот-вот готовы были лопнуть, того и гляди, что из выпукло обозначившихся на лбу жил брызнет кровь… эта самая – венозная либо артериальная. Гремят музыканты, грохочут, свистят, ажио в ушах свербит, и кажется, что сами дощатые амбарные стены ходуном ходят.
Представлялась комедия с песнями и танцами о дон Педре и дон Яне, лихом соблазнителе слабых женских сердец, искусном амурных дел мастере.
Зрители, глядя на представление, громко щелкали орехи, плевались ореховой скорлупой, громогласно выражали свои похвалы и осуждения, переговаривались между собой. После каждого явления занавесный шпалер опускался, оставляя зрителей в темноте, и это означало перемену действия.
Анне нравилось все: и как пляшут, и как поют, и как, фальшивя, играют музыканты, и как ходят по скрипучим подмосткам нещадно размалеванные лицедеи, неистово размахивая руками. И Катерина сидела обомлевшая от восторга, пяля на всех изумленные глаза, и от души хохотала при каждом уместном и неуместном разе. А Парашка вскоре же начала дремать и сидела, дергаясь головой.
Когда представление окончилось, к ним подошел какой-то господин, с почтительным поклоном изысканно поводил в разные стороны рукой, как бы на испанский манер, и протянул афишку о предстоящем на другой день зрелище. На афишке означалось: «С платежом по полтине с персоны, итальянские марионеты или куклы, каждая длиной в два аршина, будут свободно ходить и так искусно представлять комедию о докторе Фавсте, как будто почти живые. Тако же и ученая лошадь действовать будет и канатный плясун».
При выходе из комедиального амбара Анне почудилось, что пристально глядят на нее, прожигают как угли чьи-то глаза. Повернула чуть в сторону голову – так и есть: немного поодаль, пробираясь вдоль стены, уставился на нее взглядом молодец в шелковой голубой рубахе, тот самый, из гостиного двора. И еще показалось, что, покривив губы в озорной усмешке, шибко потянул он носом в себя, будто стараясь уловить исходящие от нее, Анны, «вздохи амура». Анна вдруг засовестилась и опустила глаза.
У самого выхода был какой-то шум и слышались чьи-то громкие ругательства. И свалка была. Оказалось, что подрались пьяные конюхи. Их принялись усмирять, и тут же, под дождем, высекли.
Анна была очень довольна. Даже дождь веселил ее. А впереди каждый новый день сулил многие разные и зело приятные утехи. Как хорошо, что дядюшка-государь велел приехать им в Петербург!
– Зазывай, Митрий, зазывай! – приказывал сыну гостинодворский купец, заскучавший без покупателей. – И что это за день такой пустой выдался?! – ворчал он.
Митька, тряхнув волосами, выскочил за раствор лавки.
– А вот, господа хорошие, распочтенные… – громко и певуче только было начал он, да опрометью назад. – Царь идет!
– Куда?.. Где?..
– Там вон…
Петр заметил стремительно отпрянувшего молодца, – чего это он так поспешно спрятался? Не торгуют ли чем запретным? И шагнул к двери этой лавки.
Увидел его купец и обомлел. Мгновенно пронеслось в мыслях: царица Прасковья Федоровна нажаловалась, наговорила, чего и не было. Какой ответ держать? Какую беду ожидать?..
– Здорово живете! – беглым взглядом окинул царь лавку, принюхался, – вроде бы нет ничего подозрительного. Сказал: – За покупками к вам, – и улыбнулся, вызволяя купца из сковавшего страха.
– Здравия желаем… Великой вашей милости просим… за небывалое счастье нам… – сразу обрел купец возвратившийся к нему дар речи.
А Митька стоял, не моргая и не дыша.
С первого же взгляда понравился Петру купец: не старопрежняя у него бородища веником или лопатой, а подстриженная и сведенная в маленький аккуратный клинышек, и волосы на голове в короткой стрижке; одет в немецкого покроя новомодный сюртучок. Уже в солидном возрасте человек, но брюха не распустил, не оброс зряшним жиром, – по всему видно, что опрятный и деловой.
– Всемилостивейший великий государь… Царское ваше величество, – окончательно осмелев, кланялся и прижимал купец руки к груди. – Осчастливили, ваше величество…