– Молчу, молчу…
Но не мог старый боярин стерпеть, смолчать, – выдохнул гулко, с тоской и горечью:
– О-ох, бедная матушка Русь!.. И чего это тебе захотелось чужестранные обычаи у себя заводить? К чему они нам? Худо ли допрежь наше боярство жило?.. А теперь, думаешь, перед тобой болярин, воевода, ан оказывается, что он ерцог. Ерцог!.. Да у нас на Руси никаких этих ерцогов и в заводе не было. И кто только придумал их?
– Немец на немце. И лопочут меж собой по-собачьи.
– Я слышал: иные так изъясняются, как, примерно, у нас куры кричат. И к чему нам такой говор их изучать? Зачем по-ихнему жить, когда испокон веков ни деды наши, ни прадеды ничем у них не заимствовались.
– Государь хлопочет, дабы русские люди в иные страны ездили и другим обычаям подражали, а ведь есть государства, кои не гораздо добры и столь плохое у себя завели, что дети от отца воровать, а от матери распутничать научаются. Или вот в Литве город Вилия есть, так там по все недели три дня подряд празднуются: христиане, хоша они и не православные, а все-таки христиане, празднуют в воскресенье, жиды – в субботу, а которые турки – в пятницу. Такое, что ли, перенимать у них?.. Вовсе в басурманов из русских оборотимся.
– Скоро самое слово «боярство» забудется.
– Стало уж так, что лучше не поминать про него, не то на смех подымут. Пришло, видишь, время – знатность не по роду считать, а по годности.
– Еще с времен царя Ивана Васильевича Грозного все перепуталось. У того опричнина в почете жила, и не разобрать было, кто из знатных оставался фамилен, а кто – нет.
Старинное родовое дворянство со злобствующим презрением смотрело на дворянство новое, молодое – жалованное и выслуженное. И – тихо-тихо, совсем на ухо, едва разобрать:
– Величают Меншикова, простого мужика, смерда, светлейшим князем. А ведь срамно выговорить, какого он роду-племени. Одно бесстыдство для нас наравне с ним быть, а он – выше всех. И другие, глядя на него, хотят так возвыситься. Научились перед начальством держать голову наклону, сердце покорно, а уста велеречивы.
– От кого чают, того и величают.
– Видимо это по бесстыжей их резвости. Первыми метят стать, а вот думается, что заместо желанного первого не потеряют ли последнего своего. Больно уж высоко заносятся.
– Дал бы бог… Высоко-то станешь глядеть – глаза запорошишь. Нет уж, не в пример лучше по-нашему: лежи низенько, ползи помаленьку, и упасть тебе некуда, а хоть и упадешь, так не зашибешься.
– А я, други, слыхал, что Меншиков из дворян белорусских. Он сам отыскал близко к Орше имение свое родовое.
– Отыскал?.. Получил его, вот и называется – отыскал. Из дворян… Из дворовых скорей всего, а не из дворян.
– Будто подовыми пирогами вовсе не торговал, а все такое шутейно боярами о нем говорилось. Для ради издевки да смеху.
– Ой, да кто же доподлинно все может знать! Одно только верно, что выскочка он, – сплетничали, злословили старые, родовитые.
– Прежние звания не в уважении, И сам государь проходил военную службу свою с бомбардирского чина, – надо же было до такого додуматься, напрочь умалить, унизить себя! – осуждающе качал головой боярин. – Родовитую свою фамилию словно напрочь откинул, Петром Михайловым себя прозывал. Словно царское звание постыдным считал.
– Тогда и началось падение лучших наших фамилий потому, что все нонешние вельможные господа – Нарышкины, Стрешневы, Головкины, Меншиков – были домов самых низких и государю внушали с молодых его лет быть противу знатных.
– Похоже, не возвернется к тому, что прежняя знатность станет в большом почтении, а безродная подлость – в страхе.
– А еще такое добавь, – все так же шепотливо подсказывал другой раздосадованный ревнитель попираемой теперь прежней знати, – что рядом с выслужившимися новиками получили первейшие места в государстве множество чужаков, иноземцев да инородцев. Барон Шафиров – кто он, какого звания? Сын пленного крещеного еврея, служившего во дворе боярина Хитрова, а потом ставшего сидельцем в лавке московского купца… Ягужинский Павел – слыхал про такого?.. Сын выехавшего из Литвы церковного органиста, в детстве был свинопасом. Теперешний петербургский генерал-полицмейстер Девьер – матросским учеником на корабле из милости содержался. Барон Остерман – сын вестфальского пастора; графы Брюсы, генерал Теннин, – не перечислить всех, немец на немце сидит. Все того же гнезда сверчки, сидят в своих щелях да посвистывают. Дал бы бог выморозить их от нас, этих пруссаков-тараканов.
– Он, немец-то, гуляет по Петербургу да посмеивается, сам себе говорит: царь Петр для того тут город построил, чтобы мне, Гансу, привольно жить в нем. Очень, мол, хорошо это!
– А царицу возьми – из каких она?.. Немец Монс при ней держится… Она, государыня, сказывают люди, милостива, да только женское сердце пуще мужского: зайдется, не удержишь ничем. Потому и Монс оказался… Вся надежда была на погубленного царевича Алекс…
– Ныть ты!.. Язык прикуси. Не только на слове, а и на уме его не держи. Не было такого человека на белом свете… Вспоминать его – строжайший запрет, и не поминай его имени никогда, – внушал не воздержанному на язык боярину его собеседник. – Тут к каждой стене невидимо уши приставлены.
– Ну, ин так… Молчу, молчу…
VI
На ассамблее в ожидании дальнейших увеселений неторопливо велись разные разговоры, а карета царицы Прасковьи все дальше и дальше отъезжала от апраксинского дома к вящему огорчению Катеринки и явному озлоблению Анны. Ну, приедут они сейчас во дворец и что делать будут? Спать завалятся? За ночь до ломоты бока отлежишь.