— Никогда я ничего подобного не говорил, не употреблял таких выражений, и ты прекрасно это знаешь. И ты — ты говоришь об издевательстве! Ты! Позволь тебе заметить, что Движение в пользу Охраны Народного Здоровья, выправляя в раннем возрасте физические недостатки у детей, следя за их глазами и миндалинами и прочим, может спасти миллионы жизней и обеспечить подрастающему поколению…
— Знаю! Я люблю детей больше, чем ты! Но я говорю о другом — о слащавых улыбках…
— Ничего не поделаешь, кто-нибудь должен этим заниматься. Чтобы работать с людьми, надо их сперва воспитать. В этом смысле старый Пик, хоть он и болван, делает полезное дело своими стишками и прочей ерундой. Было б не плохо, пожалуй, если бы и я умел писать стихи… Черт подери, может поучиться?
— Его стихи отвратительны!
— Ну вот! Где же у тебя последовательность? Давно ли ты уверяла, что он «ловко закручивает»?
— Мне не к чему быть последовательной. Я только женщина. Вы, Мартин Эроусмит, первый уверили меня в этом. И потом они хороши для Пиккербо, но не для тебя. Твое место в лаборатории. Ты должен открывать истины, а не рекламировать их. Однажды в Уитсильвании — помнишь? — ты целых пять минут был почти готов вступить в общину Единого братства и стать почтенным гражданином. Неужели до конца твоих дней ты будешь то и дело увязать в болоте респектабельности и тебя придется каждый раз вытаскивать за хвост? Неужели ты никогда не поймешь, что ты — варвар?
— Конечно! Варвар! И… как еще ты меня назвала? Я — варвар, и, кроме того, душа моей души, я — серая деревенщина! И как ты мне отлично помогаешь! Когда я хочу остепениться и жить приличной и полезной жизнью, не восстанавливая против себя людей, ты, которая должна была бы верить в меня, ты первая меня коришь!
— Может быть. Орхидея Пиккербо была бы тебе лучшей помощницей.
— Вероятно. И вообще она очень милая девочка, и она оценила мое выступление в церкви, и если ты воображаешь, что я намерен весь вечер сидеть и слушать, как ты высмеиваешь мою работу и моих друзей, то я… пойду приму горячую ванну. Спокойной ночи!
В ванне он сам дивился, что мог поссориться с Леорой. Как! Она — единственный человек на свете, кроме Готлиба, Сонделиуса и Клифа Клосона… кстати, где сейчас Клиф? Все еще в Нью-Йорке? И не свинья ли он, что не пишет! Но все-таки… Дурак он, что вышел из себя, — если даже Леора и упряма и не желает приспосабливаться к его мнениям, не понимает, что он обладает даром влиять на людей. Никто другой не был бы так ему предан, как она, и он ее любит…
Он яростно растерся; прибежал в комнату и стал каяться; они сказали друг другу, что они самые разумные люди на свете; они горячо расцеловались, а потом Леора пустилась в рассуждения:
— Все равно, мой мальчик, я не намерена помогать тебе дурачить самого себя. Ты не пустомеля. Ты гонитель лжи. Странно, как послушаешь об истинных гонителях лжи, о профессоре Готлибе и о твоем любимце Вольтере, их, кажется, нельзя было одурачить. Но, может быть, и они вроде тебя: всегда старались уйти от тягостной истины, всегда надеялись устроить свою жизнь и стать богатыми, всегда продавали душу дьяволу, а потом исхитрялись оставить бедного дьявола в дураках. Я думаю… Я думаю… я думаю… — Она села в кровати и сжала виски руками, мучительно подыскивая слова. — Есть разница между тобой и профессором Готлибом. Он никогда не оступается, не тратит время на…
— Он великолепно тратил время на шарлатанскую фабрику Ханзикера, и звание его не «профессор», а «доктор», если тебе непременно надо его величать…
— Если он пошел в свое время к Ханзикеру, значит у него была на то основательная причина. Он гений; он не мог ошибиться. Или мог? Даже и он? Но все равно, тебе, Рыжик, суждено спотыкаться на каждом шагу; суждено учиться на ошибках. Скажу тебе одно: да, ты учишься на своих сумасбродных ошибках. Но мне иногда надоедает смотреть, как ты мечешься и попадаешь в каждую ловушку — вдруг вообразишь себя оратором или начнешь вздыхать по Орхидее!
— Мило, черт возьми! А я-то пришел, старался помириться! Ты никогда не делаешь ошибок — и прекрасно! Но хватит в хозяйстве и одной безупречной личности!
Он плюхнулся в кровать. Молчание. Нежный призыв: «Март… Рыжик!» Он не откликнулся, гордясь, что сумел проявить твердость, и так и уснул. За завтраком, когда он горел стыдом и раскаянием, она была суха.
— Не хочу об этом говорить, — оборвала она.
Так, испортив себе настроение, они отправились в субботу после обеда на снежную вылазку с Пиккербо.
У доктора Пиккербо была маленькая бревенчатая хибарка в дубовой рощице среди холмов к северу от Наутилуса. Человек двенадцать выехали туда на санях, устланных соломой и синими ворсистыми пледами. Весело заливались бубенчики, дети выскакивали из саней и бежали рядом.
Школьный врач, холостяк, оказывал внимание Леоре; он два раза помог ей укутаться в плед, что, по понятиям Наутилуса, ее почти компрометировало. Мартин из ревности стал открыто и решительно ухаживать за Орхидеей.
Он занялся ею не только из желания проучить Леору, но и ради ее собственной бело-розовой прелести. На ней была шерстяная с начесом куртка, огненный лыжный шарф и первые шаровары, какие осмелилась надеть в Наутилусе девица. Она похлопывала Мартина по колену, а когда они катились за санями в небезопасном тобоггане[58], уверенно обхватила его талию.
Она называла его теперь «доктор Мартин», а он перешел на дружеское «Орхидея».
У хибарки поднялся шум разгрузки. Мартин и Орхидея внесли вдвоем корзину с провиантом; вдвоем съезжали на лыжах с горы. Лыжи их однажды переплелись, они вдвоем скатились в сугроб, и когда Орхидея прижалась к нему смело и без смущения, Мартину показалось, что в этой грубой куртке она только нежней и чудесней — бесстрашные глаза, горящие щеки (она только что стряхнула с них мокрый снег), быстрые ноги стройного школьника, плечи, прелестные в их нарочитой мальчишеской угловатости.
«Сентиментальный дурак! Леора была права! — зарычал он на самого себя. — Я ждал от вас больше оригинальности, друг мой! Бедная маленькая Орхидея — как возмутилась бы она, если бы знала ваши низкие мысли!»
Но бедная маленькая Орхидея ластилась к нему:
— А ну-ка, доктор Мартин, слетим с того крутого откоса. Только у нас с вами хватит задора на такую штуку.
— Потому что мы одни здесь молоды.
— Потому что вы так молоды! Я страшно старая. Я только сижу и вздыхаю, в то время как вы грезите всякими своими эпидемиями и прочим.
Он видел, что Леора с проклятым школьным врачом скользит по далекому косогору. Почувствовал ли он досаду, или облегчение, что ему дано право оставаться вдвоем с Орхидеей, — но он перестал разговаривать с нею так, точно она ребенок, а он обремененный мудростью человек; перестал разговаривать с нею так, точно опасался, что кто-нибудь их подслушает. Они помчались взапуски к намеченному крутому откосу. Скатились по нему и упали — великолепный стремительный полет — и забарахтались в снегу.
Они вернулись вдвоем в хибарку, где не застали никого. Орхидея сняла свой намокший свитер и оправила легкую блузку. Разыскали термос с горячим кофе, и Мартин глядел на нее так, точно собирался поцеловать, и она отвечала таким взглядом, точно ничего не имела против. Выкладывая закуски, они мурлыкали с нежным взаимным пониманием, и когда она вывела трелью: «Ну живей, лентяй, ставьте чашки на этот ужасный стол», — это прозвучало так, как будто она рада была бы не разлучаться с ним никогда.
Между тем не было сказано ничего компрометирующего, они не держались за руки, когда ехали домой в наэлектризованной снежной мгле, и хотя сидели плечо к плечу, он обнимал ее только тогда, когда сани кренились на крутых поворотах. Если Мартин был радостно возбужден, это объяснялось, вероятно, проделанной за день здоровой гимнастикой. Ничего не произошло, никто не выглядел смущенным. При расставании прощальные приветствия звучали непринужденно и весело.
И Леора ничего не сказала, хотя дня два от нее веяло холодом. Однако Мартин, слишком занятой, не стал доискиваться причины.
21
Город Наутилус один из первых в стране ввел обычай «недель», ныне так пышно расцветший,