перевязки, ему стало скучно, захотелось перейти к чему-нибудь новому. Зато работа по оказанию скорой помощи вне больницы не переставала льстить его гордости.
Доктор, только доктор мог безопасно появиться ночью в трущобе, именуемой «Павильоном». Черный саквояж служил ему пропуском. Полисмены отдавали ему честь, проститутки кланялись без насмешки, содержатели салунов кричали: «Добрый вечер, док», и грабители отступали в подъезды, давая ему дорогу. Впервые в жизни Мартин был облечен властью — явной властью. И переживал несчетные приключения.
Он извлек директора банка из притона; помог семье скрыть позор; с возмущением отклонил похожее на подкуп вознаграждение, а потом, когда подумал, каким обедом мог бы угостить Леору, пожалел, что отклонил. Взломав дверь, он врывался в гостиничные номера, где пахло газом, и возвращал к жизни людей, покушавшихся на самоубийство. Пил тринидадский ром с депутатом конгресса, ратовавшим за сухой закон. Выхаживал полисмена, избитого забастовщиками, и забастовщика, избитого полисменами. В три часа ночи ассистировал при неотложной операции брюшины; операционная — белые кафельные стены, белый кафельный пол, матовые стекла светового фонаря, — казалось, была облицована пылающим льдом, и белым пламенем полыхали в стеклянных ящиках для инструментов жестокие узкие клинки. Хирург в длинном белом халате, в белой шапочке и бледно-оранжевых резиновых перчатках нанес быстрое сечение на огражденном полотенцами квадрате желтоватого тела, глубоко вонзаясь в слой жира, и Мартин без волнения увидел, как первая кровь грозно показалась из разреза. А месяц спустя, когда вышла из берегов Чалуса, он проработал семьдесят шесть часов подряд, изредка засыпая на полчаса в карете скорой помощи или на столе в полицейском участке.
Он причаливал на лодке к тому, что было недавно квартирой второго этажа, и принимал роды; выстроив людей в очередь, перевязывал им руки и головы; но истинную славу он завоевал отчаянным подвигом, когда переплыл поток, чтобы спасти пятерых до смерти напуганных детей, очутившихся на дрейфующей церковной скамье. Газеты кричали о нем крупными заголовками; и когда он вернулся и, поцеловав Леору, завалился на полсуток спать, он лежал и с едким оборонительным сарказмом думал об исследованиях.
«Готлиб! Старый чудак, оторванный от жизни! Посмотрел бы я, как бы он переплыл поток!» — поддразнивал Мартина доктор Эроусмит.
Но в одиночестве ночных дежурств он сходился лицом к лицу с тем Мартином, которого боялся в себе открыть, и тогда овладевала им тоска по лаборатории, по трепету открытий, — когда заглядываешь глубже поверхности и дальше нынешнего дня в искании основных законов, — в котором ученый (как бы кощунственно и развязно ни отзывался он о том) находит неизмеримо больше восторга, чем во временном врачевании, подобно тому как верующего больше восторгает естество и грозная слава бога, нежели преходящие радости земных добродетелей. К печали прибавлялась и зависть, что он остается за порогом, что другие его обгоняют, все более овладевая техникой, шире познавая явления биологической химии, дерзая глубже проникать в законы, которые пионеры только нащупывали, только смутно намечали.
На второй год своего стажерства, когда пожары, наводнения и убийства стали так же будничны, как счетоводство, когда он ознакомился со всеми до странности малочисленными способами, которыми люди умудряются наносить ущерб самим себе и убивать друг друга, когда стало скучно жить ради того, чтобы только не уронить принятого на себя звания Доктора, — тогда Мартин попробовал утолить или скорей убить свое преступное научное сладострастие добровольной возней в больничной лаборатории, делая сводку анализов крови при злокачественном малокровии. Его заигрывание с ядом изысканий было опасно. Среди суеты хирургических операций он рисовал себе сосредоточенную тишину лаборатории.
— Лучше мне с этим покончить, — говорил он Леоре, — если я собираюсь поселиться в Уитсильвании, заняться делом и зарабатывать на жизнь — а я, черт возьми, не оставил этого намерения!
Декана Сильву часто приглашали в больницу на консилиумы. Как-то под вечер он проходил через приемный покой, когда Леора на обратном пути из конторы, где работала стенографисткой, зашла за Мартином, чтобы вместе идти обедать. Мартин познакомил их, и маленький декан задержал ее руку, помурлыкал и пропищал:
— Милые дети, не доставите ли вы мне удовольствие пойти со мною пообедать? Жена меня покинула. Я бедный одинокий мизантроп.
Он семенил между ними, круглый и счастливый. Мартин и он были не студентом и профессором, но двумя коллегами-врачами, ибо декан Сильва принадлежал к тем редким педагогам, которые не теряют интереса к человеку, когда тот не сидит больше у их ног. Он повел двух заморышей в дешевый ресторан, усадил за столик в кабине и заказал им по основательной порции жареного гуся и по кружке эля.
Свое внимание он сосредоточил на Леоре, но темой взял Мартина:
— Ваш муж должен быть Художником-Целителем, а не копаться в пустяках, как всякие лабораторные крысы.
— Но Готлиб, например, не копается в пустяках, — ввернул Мартин.
— Да-а. Но он… Все дело в том, какие у человека боги. Боги Готлиба — циники, разрушители, «гробокопатели», как их называет чернь: это — Дидро, Вольтер, Эльсер; они великие люди, чудодеи, но тешатся больше разрушением чужих теорий, чем созданием собственных. Ну, а мои боги это те, кто берет открытия готлибовских богов и обращает их на пользу людям — кто умеет вдохнуть в них жизнь!
Честь и слава изобретателям холста и красок, но больше славы — не правда ли? — Рафаэлям и Гольбейнам, использовавшим эти изобретения! Лаэннек и Ослер — вот люди! Чисто научные исследования? Прекрасно, еще бы: искать истину, не гонясь за коммерческой выгодой или славой! Добираясь до корня вещей! Презирая последствия и практическую выгоду! Но тогда, если проводить эту идею дальше, вы понимаете, человек может ничего не делать и только считать булыжники на мостовой Торговой улицы, и он найдет себе оправдание. Он даже найдет себе оправдание, мучая людей, чтобы только послушать, как они вопят, — и будет еще издеваться над человеком, который принес облегчение миллионам!
Нет, нет! Миссис Эроусмит, ваш Мартин — страстный человек, не педант. Он должен гореть страстью на благо человечества. Он избрал самую высокую профессию в мире, но он разбрасывается, пробует то одно, то другое. Удерживайте его, дорогая, сберегите для мира его благотворную страстность.
После этой торжественной речи папаша Сильва повел их в оперетку и сидел между ними, похлопывая Мартина по плечу, Леору по руке, смеясь до слез, когда актер попадал ногою в ведро с белилами. В полуночном красноречии Мартин и Леора, захлебываясь, говорили о своей нежности к нему, и Уитсильвания рисовалась им как путь к спасению и славе.
Но за несколько дней до окончания стажерской практики и отъезда в Северную Дакоту они встретили на улице Макса Готлиба.
Мартин не видел его больше года; Леора никогда. Он выглядел измученным и больным. Пока Мартин терзался вопросом, не пройти ли с поклоном мимо, Готлиб остановился.
— Как живете, Мартин? — сказал он сердечно. Но глаза его говорили: «Почему ты ко мне не вернулся?»
Мартин пробормотал что-то — ничего не значащие слова, и когда Готлиб пошел дальше, сгорбившись и как будто едва перемогая боль, юноше томительно захотелось побежать за ним.
Леора спросила:
— Это тот профессор Готлиб, о котором ты всегда говоришь?
— Да. Скажи, как он тебе показался?
— Я никогда… Рыжик, он самый большой человек, какого я только видела! Не знаю, откуда я это знаю, но это так! Доктор Сильва миляга, но этот — большой человек! Я — я хотела бы, чтобы мы с ним встречались. Я в первый раз вижу человека, для которого я бросила бы тебя, если б он меня позвал. Он такой… ах, он как меч… нет, как ходячий мозг. Но, Рыжик, у него был такой измученный вид. Мне хотелось расплакаться. Я бы чистила ему сапоги!
— Ах, черт возьми! Я тоже!
Но в хлопотах по отъезду из Зенита, в радостных сборах, в горячке государственных экзаменов, в гордости званием практикующего врача он забыл Готлиба, и там, в Дакоте, в сияющей под июньским солнцем прерии, где на каждой изгороди распевали полевые жаворонки, он начал свою работу.
12
В ту пору, когда Мартин встретил его на улице, Готлиб погибал.
Макс Готлиб был немецкий еврей, родился он в Саксонии в 1850 году. Хоть он и окончил медицинский