готов.
— Ступай к лейтенанту, Тяжеловес, доложи, что сейчас тронемся, — сказал сержант.
Тяжеловес кивнул, попрощался и, посвистывая, направился к крыльцу. Едва он приблизился к окну, смутный силуэт отпрянул назад и вновь появился, когда Тяжеловес уже спускался по лесенке.
— Иди сюда, Бонифация, — сказала Лалита. — Я представлю тебе сержанта.
Лалита взяла сержанта под руку и подвела к двери. На пороге показалась женская фигура. Сержант, протянув руку, смущенно глядел на два зеленоватых огонька, светившихся в полутьме, пока к его пальцам не прикоснулись на мгновение пальцы девушки. Очень приятно — к вашим услугам, сеньорита. Лалита улыбалась.
— Я думал, он такой же, как ты, — сказал Фусия. — И вот видишь, старик, какая это была ужасная ошибка.
— Я тоже насчет него обмишулился малость, — сказал Акилино. — Я не думал, что Адриан Ньевес способен на это. Казалось, ему ни до чего нет дела. Никто не заметил, как это началось?
— Никто, — сказал Фусия. — Ни Пантача, ни Хум, ни уамбисы. Будь проклят час, когда эти собаки на свет появились.
— Опять в, тебе злоба закипает, Фусия, — сказал Акилино.
И тогда Ньевес увидел ее, забившуюся в угол, возле кувшина из голубой глины, — большую, мохнатую, черную как уголь. Он тихо-тихо поднялся с циновки, поискал вокруг: одежда, каучуковые сандалии, веревка, тыквенные бутылки, чамбировая корзина — ничего подходящего. Она не шевелилась, затаившись в углу, наверное, наблюдала за ним из-под своих тонких, похожих на вьюнки, бурых лапок, отражавшихся в глазури кувшина. Он сделал шаг, снял с гвоздя мачете, а она все не убегала, но наверняка следила за каждым его движением своими маленькими злыми глазками, и он представил себе, как пульсирует ее красное брюшко. Он на цыпочках подошел к ней, и она вдруг свернулась в клубок и замерла, как бы в тоскливом ожидании удара. Он ударил, и послышался легкий хруст. Лапы он не задел; шерсть на них была черная, длинная, шелковистая. Плетеный коврик был рассечен и забрызган кровью. Ньевес повесил на место мачете, но не лег опять, а подошел к окну и закурил. В лицо ему веяло дыхание сельвы с ее шумами и запахами. Угольком сигареты он старался обжечь летучих мышей, задевавших крыльями металлическую сетку, которой было забрано окно.
— Они никогда не оставались одни на острове? — сказал Акилино.
— Один раз оставались, потому что этот пес заболел, — сказал Фусия. — Но это было в самом начале. В то время они еще не могли спутаться — не посмели бы, боялись меня.
— Разве есть что-нибудь страшнее, чем ад? — сказал Акилино. — А все-таки люди грешат. Не ото всего удерживает страх.
— Ада никто не видел, — сказал Фусия. — А меня они видели все время.
— Ну и что, — сказал Акилино. — Когда мужчину и женщину тянет друг к другу, никому их не остановить. Их так и печет, как будто нутро горит. Разве с тобой этого никогда не было?
— Ни одна женщина не заставила меня это испытать, — сказал Фусия. — Но вот теперь меня разобрало, старик, теперь разобрало. Я себе места не нахожу, как будто меня поджаривают на раскаленных углях.
Справа среди деревьев виднелись костры, мелькали фигуры уамбисов, а слева, там, где построил себе хижину Хум, все было окутано темнотой. В вышине, вырисовываясь на фоне темно-синего неба, колыхались кроны лупун. В лунном свете белела тропинка, которая спускалась по косогору, поросшему кустарником и папоротником, и, огибая черепаший бочаг, вела на берег озера, в этот час, должно быть, голубого, тихого и пустынного. Продолжает ли спадать вода в бочаге? На суху ли уже перемет? Скоро покажутся копошащиеся на песке черепахи с вытянутыми вверх морщинистыми шеями и гноящимися, выпученными от удушья глазами, и надо будет срывать с них щиты лезвием мачете, резать на ломтики белое мясо и солить его, пока оно не испортилось от жары и сырости. Ньевес бросил сигарету и хотел было задуть лампу, как вдруг постучали в дверь. Он отодвинул засов, и вошла Лалита в уамбисском итипаке[38], с распущенными волосами, босая.
— Если бы мне пришлось выбирать, кому из них двоих отомстить, я бы выбрал ее, Акилино, — сказал Фусия. — Потому что наверняка эта сука его сама завлекла, когда увидела, что я болен.
Ты с ней плохо обращался, бил ее, и потом у женщин тоже есть своя гордость, Фусия, — сказал Акилино — Какая же стала бы это терпеть? Из каждой поездки ты привозил женщину и забавлялся с ней в свое удовольствие.
— Думаешь, она злилась на меня из-за чунчей? -сказал Фусия. — Что за глупость, старик. Эта сука распалилась потому, что я уже не мог с ней спать.
— Лучше не говори об этом, Фусия, — сказал Акилино, — а то опять на тебя тоска нападет.
— Но ведь они оттого и спутались, что я не мог спать с Лалитой, — сказал Фусия. — Разве ты не понимаешь, Акилино, какое это несчастье, какая это ужасная вещь.
— Я вас не разбудила? — сонным голосом сказала Лалита.
— Нет, не разбудили, — сказал Ньевес. — Добрый вечер, заходите.
Он запер дверь на засов, подтянул брюки и скрестил руки на голой груди, но тут же опустил их и с минуту постоял, переминаясь с ноги на ногу. Наконец он указал в угол, где стоял кувшин из голубой глины: к нему забралась мохнатка[39], и он ее только что убил. Всего неделю назад он засыпал все ходы — Лалита села на циновку, — но эти твари каждый день проделывают новые.
— Потому что они голодные, — сказала Лалита. — Такая пора. Однажды я просыпаюсь и, можете себе представить, не могу пошевелить ногой. Смотрю — маленькое пятнышко, а потом это место вспухло. Уамбисы заставили меня подержать ногу над жаровней, чтобы испарина выступила. У меня даже след остался.
Она подняла отороченный край итипака, и показались ее ляжки — гладкие, крепкие, цвета мате. Шрам от укуса походил на маленького червячка.
— Чего вы испугались? — сказала Лалита. — Почему вы отворачиваетесь?
— Я не испугался, — сказал Ньевес. — Но только вы голая, а я мужчина.
Лалита засмеялась и опустила итипак. Правой ногой она рассеянно катала по полу тыквенную бутылку.
— Пусть она шлюха, сука, кто хочешь, — сказал Акилино. — Но все равно я люблю Лалиту, она для меня как родная дочь.
— Женщина, которая делает такую подлость, потому что видит, что ее мужчина умирает, хуже шлюхи, хуже суки, — сказал Фусия. — Для нее даже не подберешь подходящего слова.
— Умирает? В Сан-Пабло по большей части умирают от старости, а не от болезней, — сказал Акилино.
Ты говоришь это не для того, чтобы утешить меня, а потому, что тебе не по нутру, что я ругаю эту стерву, — сказал Фусия.
— Он при мне сказал: если еще раз увижу, как ты ходишь в одном итипаке, сделаю из тебя кровяную колбасу, — проговорил Ньевес. — Разве вы уже забыли?
— А то еще говорит — отдам тебя уамбисам, выколю тебе глаза, — сказала Лалита. — И Пантаче все время грозит — убью, не заглядывайся на нее. Когда он угрожает, это еще ничего, отведет душу и успокоится. А вот когда он бьет меня, вам меня жаль?
— Мало сказать жаль, во мне злость закипает. — Ньевес похлопал рукой по засову на двери. — В особенности когда он оскорбляет вас.
Когда они вдвоем, он еще не так измывается над ней — э-э, у тебя уже зубы выпадают, э-э, все лицо в прыщах, э-э, какая ты дряблая стала, скоро будешь, как старая уамбиска, — как только может, унижает ее. Ньевесу ее жаль? А Ньевес — что уж тут говорить.
— Но она верила в тебя, хоть и знала, что ты за человек, — сказал Акилино. — Бывало, я приезжал на остров, и Лалита говорила мне: скоро он возьмет меня отсюда, если в этом году будет много каучука
— Она не удрала раньше, потому что надеялась, что я разбогатею, — сказал Фусия. — Ну и дура,