мимолётно-опаляющее я причислил к ним.
Клавина мама помолчала, а потом сказала тихо:
— Ваша жена — самая счастливая женщина из всех, кого я знаю. Поверьте, я ей очень завидую.
И у меня пропала всякая злость. Может быть, я не всё понял в этом разговоре, но хорошо, что я его слышал.
Вера Сергеевна некоторое время смотрела на пейзаж с заснеженной шелковицей.
— Куда они идут, Павел Афанасьевич? Что вы хотели сказать вашей метелью?
…Мой черноморский загар продержался до той поры, когда старая шелковица вновь покрылась снегом. Всё складывалось как нельзя лучше, и я чувствовал, что с прошлым покончено раз и навсегда. Папа радовался, мама радовалась, и однажды, стоя под душем, я услышал, как папа сказал маме:
— Он получил хороший урок! Теперь сам выберется.
Я тёр мочалкой руку, загар оставался. Прекрасно!
Вот только бы суметь с Лавриком поговорить. Для окончательной проверки.
Когда Лаврик открыл мне дверь, я сразу спросил:
— Ты один?
— Один, один, не бойся. Извини, я по телефону договорю, а ты раздевайся.
Пока я разоблачался в докторской передней, до меня доносился голос Лаврика:
— Такой лейкоцитоз ничего не значит. Вам и папа сказал бы тоже самое. Роз нормальное, формула не сдвинута, живите и радуйтесь. А папе я всё передам. Будьте здоровы.
Книг в этой квартире было столько, что приткнуться некуда. Мы сидели как в библиотеке.
— Мне повезло в жизни — я сын врача, — говорил Лаврик. — У тебя сейчас переоценка ценностей, а меня с детства побрякушки не привлекали.
Раздался звонок в передней.
— Если это Клава… — вскочил я с дивана.
— Да сиди ты спокойно. Она сегодня не придёт.
— Сегодня? — переспросил я, потому что ничего не смог с собою поделать.
— Ну тебя к лешему, — сказал Лаврик и вышел в переднюю.
Раздался телефонный звонок.
— Видишь, телеграмма отцу, — Лаврик вошёл в комнату и взял трубку. — Квартира доктора Корнильева. Нет, это его сын. Если он велел по одной — значит, по одной… Хорошо, хорошо. Живите и радуйтесь — Он бросил трубку и заорал — Ну что ты смотришь на меня прошлогодними глазами! В чём я виноват?
— Ни в чём. Просто мне Клавы и в школе хватает. Её сногсшибательных успехов в среднем образовании. Ты насчёт переоценки говорил.
— Да. Ты можешь себе представить, что «Джоконда» или Венера Милосская могли быть созданы из одного только стремления утереть Кому-нибудь нос? Клава мне много о тебе рассказывала…
— Спасибо, — поблагодарил я учтиво Лаврика.
— И я подумал… — хотел продолжить он, но в передней опять раздался звонок.
— Третья телеграмма. Заметь — так каждый день, — сказал Лаврик и побежал открывать дверь.
Но это была не телеграмма. Это пришла Клава. Я услышал её голос и вскочил с дивана. Потом несколько секунд в передней стояла тишина, и наконец комната озарилась Клавиным присутствием. Лаврик вошёл за ней.
— Здравствуй, Серёжа, — сказала Клава.
— Здравствуй! — ответил я бодро.
В школе мы с ней не здоровались.
— Вы сидите в душной комнате, когда на дворе такая погода! Пошли гулять.
На этот раз прогулка выглядела так: я с Клавой шёл рядом, и дистанции между нами не было никакой; Лаврик отстал от нас метров на пятнадцать.
— Я хотела попросить у тебя прощения, Серёжа… — сказала Клава.
— За что?
— За всё. Я была очень дрянной девчонкой.
— Не надо, Клава. Я тоже был не сахар.
— Мне очень важно, чтобы ты простил меня. И не вспоминал обо мне плохо… — Она помолчала, а потом произнесла неуверенно — Понимаешь…
И снова умолкла.
— Что?
— Это трудно объяснить… У нас всё не так получилось. Мы оба не виноваты.
— В чём?
— Я хочу, чтобы ты понял… Ведь могло быть иначе… Ну, в общем… Ты всё время дарил мне… себя… а Лаврик… он…
— Что Лаврик?
— Подарил мне… меня. Понимаешь?
— Понимаю.
— Вот и хорошо, — обрадовалась Клава. — Ты простил меня, правда?
— Мне нечего тебя прощать. Ты же ни в чём не виновата.
— А Лаврик говорит, что очень.
— Много он понимает. А теперь иди к нему.
— Ты не хочешь с нами погулять немного?
— В другой раз, Клава.
— Но ты меня простил?
— За что? Так ведь можно до бесконечности!
Клава сказала тихо-тихо, не для того, кто шёл сзади, а для меня:
— За ангину, Серёжка. Я её никогда не забуду. Имей в виду.
— Иди к Лаврику.
— До свиданья, — сказала Клава, повернулась и пошла к своему Лаврику.
Лаврик остановился и ждал её. Клава притронулась пальцами к рукаву его куртки, но он сделал неуловимое движение, означавшее «не надо», и эта девчонка, чью железобетонную уверенность в себе я узнал ещё в детском саду, послушно пошла с Лавриком по переулку, соблюдая установленную им дистанцию в один метр. Они скрылись за поворотом и, вероятно, там Лаврик разрешил Клаве взять его под руку. Спорю на что угодно — всё было именно так.
Вот я и выдержал проверку. Да ещё какую.
— «Не бывает любви несчастной…» — сказал я заколоченным на зиму воротам горсада… — «Не бывает любви несчастной…» — я знал эту лазейку в заборе, но не мог вспомнить следующую строчку стихотворения.
— «Не бывает любви несчастной…» Вот склероз! — сказал я вслух.
Трещина вокруг знакомого выступа была такой же, как всегда. Я осторожно, одной ногой попробовал — как он, держится? Держится! Встал на него обеими ногами. Всё в порядке. А если подпрыгнуть? Осторожненько…
Не надо было этого делать.
Я просидела возле Серёжкиной кровати трое суток. Когда он впервые открыл глаза после операции, доктор Корнильев сказал мне очень банальную фразу:
— Таня, вы победили.
Весь обмотанный бинтами, Серёжка силился что-то сказать, но доктор жестом запретил ему говорить. А Серёжка всё равно шевелил губами.
— Скажи ему, чтобы сейчас же перестал! — приказал отец Лаврика.
Но я-то знаю Серёжку. Так он и послушается.