уклад, и уклад этот тяжело отразился на Гоголе. Гоголь выбрал оружием смех. Но кого поражать им? Конечно, до известной степени дозволено было, как хлопушкой для боя мух, звучно шлепать по тупым лбам соседей-помещиков; конечно, можно было замахнуться этой хлопушкой, украшенной золотыми бубенцами гениального остроумия, на чиновничье крапивное семя. Но Гоголь удовлетвориться этим не мог. Гоголь, который носил в себе мечту или, вернее, реальное чувство человека, хотел возвестить это миру. Огромное честолюбие жило в маленьком носатом хохле, с полными живого огня карими очами. Ему хотелось поразить, ему хотелось сделать голове свой подобным голосу грозы и моря, ему хотелось загреметь на весь мир, осмеивая и предостерегая, призывая и уча. Может быть, Гоголь внутренне не был способен сыграть ту величайшую роль, о которой он мечтал; может быть, он и развернулся бы в одну из пророческих фигур истории человечества. Но русский николаевский каземат, в котором жил Гоголь, конечно, этого допустить не мог. Гоголь, в планах своих возносившийся главой до небес, согнулся под серым потолком казарменной России.

Но если Гоголь не посмел хватить выше, если он позволил себе лишь очень умеренно коснуться губернатора и, можно сказать, пал ниц перед более высокими силами — каким-то просвещенным, высокомудрым генерал-губернатором и многодобродетельным мильонщиком3, — то не надо думать, что сделал он это, сознательно сгибаясь, превратившись в льстеца. Богатая возможностями человеческая натура — Достоевский — ив некоторой степени даже Толстой позднее повторяют путь Гоголя, а сколько меньших? Вынужденный внешней силой согнуться, исковерканный человек — часто тем скорее, чем он талантливее — оправдывает именно эту, полученную им извне форму. Его сознание подчиняется необходимости и оправдывает ее. «Интересы» руководят человеком, среда накладывает на него свою руку. Рядом с мучительной болью, которая родится от ужасного прикосновения ее холодных и железных рук к горячему человеческому сердцу, производится и работа, которая прячет раны этого сердца от самого носителя его. Воля человека определяется внешними условиями, давит на разум и заставляет его делать вид, что все обстоит благополучно, заставляет его придумывать тысячи софизмов для того, чтобы оправдать скрюченность воли.

Так и Гоголь. Мучительно тосковал он по поводу гнусного положения «сочинителя» в тогдашнем «отечестве». Печать невыносимой скорби легла на него и свела его в раннюю могилу, задолго до нее погасив в нем праздничный огонь разума. Но вместе с тем Гоголь сам в себе не сознавал, что он совершил преступление труса, а именно: не поднялся против верхних этажей — властей и начальств. Да и как бы он поднялся? Декабризм был разбит, повсюду было глухо. Где тот читатель, который понял бы, поддержал бы его? Если и были такие, которые понимали, то, во всяком случае, поддерживающих не было. Гениальный и безумно смелый Белинский, которого только смерть спасла от каторги, тоже время от времени оглядывался вокруг и констатировал одиночество передовых единиц перед тяжелым идолом самодержавия. И Гоголь, падши, поклонился сатане, стал уверять себя и других, что цари и вельможи — светские, военные и духовные — люди блага. Если жизнь кругом них мрачна и полна стонами, то только потому, что они еще не успели, не смогли ее просветить. Это ужасное извращение становилось более легким при помощи христианства. Ведь оно помогло позднее укрепиться в той же позиции и Достоевскому, и Толстому с его проповедью непротивления злу. Христианство, с одной стороны, было признано властью, сияло золотом, звучало песнопениями и дышало ладаном во всех церквах, признаваемых правительством за очаг истинного просвещения, а с другой стороны, христианство хранило черты своего первоначального происхождения. Превращенное в приманку для простецов, оно говорило о братстве людей, говорило о бесконечной любви и жертве «за други своя», открывало из тусклой и свирепой жизни просвет в мир иной, мир якобы «подлинной» правды, а главное — объявляло войну всемирному, всех охватившему чревоугодию.

Всмотримся глубже. Я уже сказал одно слово: бес чревоугодия. Тут корень гоголевщины. Гоголь не смог ударить вверх, он не смог вступить на единственно правильный путь, — путь борьбы со всей государственной системой; зато он проникал вглубь, он проникал туда при мерцающем свете восковой свечи, он проникал туда в каких-то таинственных сумерках. Он не видел четких контуров врага, которого он не нашел в недрах человечества, но великолепно и трагически почуял его.

Пусть он мистически верил чуть ли не в персонального беса. Марксист должен уметь отбрасывать мистическую шелуху и вскрывать истинное ядро, а ядром было то, что Гоголь, с потом на лице и ужасом в зрачках, увидел основного врага — чревоугодие, играющее всеми оттенками, чревоугодие, переходящее в любостяжание, в сальное, зверино-похотливое сластолюбие, чревоугодие, которое ради сладкого житья готово с садическим самоуслаждением гнуть то, что ниже, и с хамской угодливостью гнуться перед тем, что выше, оправдывающее всякую подлость и в награду за нее дающее обильный ужин, пухлую постель, чувство власти и всякие другие блага мира — каждому чину чревоугодничающего мира как раз именно по его чину. Все это обрушивалось на тех, кому не с кого брать, и все это брало и брало.

Но разве умно говорить только о чиновниках николаевского времени, разве умно говорить, что Гоголь живописует свою эпоху и что надо привинтить его к этой эпохе, да еще прибавлять, что делал он это смешно, и потому надо, чтобы нам тоже было смешно? Нет, это не умно, ибо Гоголь осветил здесь некоторую действительную глубину, некоторый действительно толстый и чудовищный корень, а именно: дух собственничества.

Не в издевательстве над пороками николаевского чиновничества сущность «Ревизора», а вместе с тем и всего Гоголя. А в том, что, пользуясь масками своего времени (можно было пользоваться и иными, пользовался же Шекспир римскими масками для современных ему целей!), Гоголь вскрывал, конечно, не мистическое «общечеловеческое», а длительно-буржуазное, длительно- собственническое, что живет еще вокруг нас и в нас самих4.

Гений художественного смеха*

К 120-летию со дня рождения Николая Васильевича Гоголя

На фоне нашей многострадальной литературы, многострадальной потому, что она развивалась под страшной тяжестью самодержавно-помещичьего режима, нет лица более трагического, чем гений нашего художественного смеха Николай Васильевич Гоголь.

Еще и теперь очень часто при воспоминании о Гоголе на лице читателя немедленно выступает улыбка. Гоголь! Это слово все еще возбуждает, прежде всего, представление о залитой солнцем, одетой пышной растительностью Украине, об ее уютных захолустьях стародавней поры, где жили такие добродушные, такие ленивые и вместе с тем такие лукавые, острые умом, казаки, крестьяне и обыватели.

И дальше, все в одну и ту же минуту, вспыхивают воспоминания раскатистого, победоносного человеческого смеха над заплывшим жиром сознанием этих провинциальных обывателей, над уродством мелкопоместной, живописной в своем диком, комическом разнообразии среды, над карикатурным чиновничеством. У Гоголя был огромный запас веселости. Веселость есть признак большого здоровья, признак высоты внутренней позиции, которая позволяет сверху вниз относиться к уродствам жизни, становиться выше негодования, на позицию презрения и даже смешанного с снисходительностью и жалостью юмора. Но не смешна была мрачная помещичья, чиновничья, полицейски-крепостная Россия. И с лица Гоголя все чаще и чаще сползала улыбка, все чаще и чаще сурово смывались его уста, ибо весь ужас этих гадов, копошившихся на дне темного болота, не мог скрыться от проницательных глаз писателя.

Однако ему не хочется покидать свою позицию смеха, он не хочет выпускать из рук своего звонкого лука, отказаться от колчана, полного золотых стрел. Ему еще хочется разить пифона, как пушкинский бельведерский Аполлон, не высказывая перед ним страха, разя его убийственным хохотом.

Но он же прекрасно понимает, Гоголь, что смех его вовсе не «веселость», что это смех сквозь слезы, что этот смех просто своеобразное его оружие и что за ним на самом деле скрывается горечь, негодование и все растущий ужас.

Две проблемы постепенно трагически вырастают у Гоголя. Проблема первая: чему учить?

Русь вперила в него глаза. Она чего-то ждет от него1. Гоголь своим изумительным пером расшевелил много умов и сердец, потряс нового, нарождающегося читателя.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату