– У нас в семье все такие, – залившись краской, отвечал Франц. – Все на диво моложавы. Мамаше моей сорок лет, а она еще хоть куда… Что только на нас не валится, а мы не стареем, хотя есть от чего поседеть и сгорбиться…
Гуттену припомнились нехорошие толки насчет Франца.
– А куда ты направляешься? – спросил он.
– За вами следом, сударь, – снова покраснел тот. – Сделайте божескую милость, возьмите меня с собою в Новый Свет. На коленях умоляю вас… Я буду у вас конюхом, слугою, оруженосцем – кем скажете…
Гуттен с любопытством воззрился на него.
– Ради матушки вашей, – чуть не плача, продолжал молить Франц, – возьмите меня с собой, а не то мне одно остается: камень на шею – да в воду!
– Да перестань хныкать! Что стряслось? Отчего ты пришел в такую отчаянность?
– Не стало мне житья в Вернеке, все надо мной смеются и издеваются…
– Кто же над тобой смеется?
– Да все! В родном доме проходу не дают. Вчера вечером отец прибил меня и обругал непотребными словами за то будто бы, что я путаюсь с мужчинами. А я не то что с мужчинами, а и с женщинами-то дела не имел, хоть мне и пошел уже двадцать третий год. Во грехе любострастия я покуда не повинен.
Гуттен выпрямился в седле и сурово сказал:
– Я тоже. Однако ничего зазорного для себя в этом не вижу.
– То вы, сударь, а то мои односельчане, которые за человека меня не считают, раз я не спал с женщиной.
– Кто сказал, что хранить целомудрие до брака надлежит только девицам? – тоном проповедника отрезал Филипп.
– Как я счастлив услышать от вас такие слова! – возликовал Франц, утирая слезу. – Ах, если бы все были такими!.. Итак, ваша милость, вы позволяете следовать за вами? Я умею стряпать и шить, держусь в седле не хуже рейтара и стреляю из арбалета без промаха. Я пригожусь вам, вот увидите, а платить мне не надо. Спать могу хоть на голой земле. Уделите от своих щедрот ломоть хлеба, тем я и сыт буду.
Гуттен глядел на него, раздумывая: «Мне и в самом деле понадобится слуга, а он обойдется мне дешево».
И он, коря себя за то, что пользуется безвыходным положением Франца, все-таки решил взять его к себе на службу.
7. СПУТНИЦА
Они прибыли в Севилью первого марта 1534 года, за десять дней до назначенного срока, ибо, как сказал Франц, «всегда лучше поспешить, чем опоздать».
– Мой брат, епископ Мориц, любит повторять: «Точность – вежливость королей».
– Так чудненько быть точным, сударь, – поддакнул Франц.
– Я уже просил тебя, – строго заметил ему Филипп, – воздерживаться от твоих излюбленных словечек вроде «чудненько», «славненько», «миленько». Мужчинам не подобает сюсюкать. И незачем устраивать у себя на лбу такой кок – ты похож на попугая.
– Ах, сударь, – с наигранным ужасом отвечал Франц, – боюсь, что не убедил вас в том, что мы с доктором Фаустом безгрешны и чисты.
Когда они подъехали к Хиральде [5], Гуттен был мрачнее тучи. Как ни старался доказать ему Франц, что порок глубоко чужд ему, что злые сплетни распускает про него Камерариус, сам делавший ему нескромные предложения и получивший решительный отпор, вся его повадка доказывала обратное; по приезде же в Испанию начались и настоящие неприятности, ибо его оруженосец беспрестанно становился жертвой бесконечных насмешек, грубых шуток и нескромных вопросов. В этой стране «богомерзкое извращение» каралось смертью, и Филипп еще не позабыл, какое зрелище открылось ему в Толедо: на крепостной стене вниз головой висели шестеро казненных.
– Что это? – спросил он проходившего мимо солдата.
– Да вот вздернули вчера шестерых распутников, – угрюмо буркнул тот и добавил, окинув Франца многообещающим взглядом: – Тебе, дружочек, не грех бы остеречься, если тоже не хочешь задрать копыта к небу, лишившись перед этим лучшего достояния мужчины.
– Ах ты, наглец! – вскричал Гуттен. – Как ты смеешь? Где твой капитан?
Но он торопился во дворец и потому двинулся по направлению к Алькасару [6], сопровождаемый злобными шутками и бранью.
– Что вам сказал солдат? – полюбопытствовал Франц. – Из-за чего вы напустились на него?
– В Испании тех, кто носит плащи такого покроя, как твой, считают еретиками.
– Что-то я в толк не возьму, – удивился Франц. – Мы же купили его позавчера в Бургосе на рынке.
– Купили в Бургосе, а носим в Толедо.
Севилья переживала тогда лучшие свои времена: с тех пор как по королевскому указу там сосредоточилось все, что имело отношение к Новому Свету, улицы ее были всегда запружены взбудораженными толпами, среди которых можно было встретить жителей всех испанских провинций и иноземцев со всей Европы. Эти разноязыкие полчища мечтали попасть в Америку или только что вернулись оттуда. А совсем недавно это путешествие мало кого прельщало: труды были тяжкие, опасности великие, а вознаграждение – скудное. Однако после покорения Мексики смущение умов достигло апогея. Когда же Писарро завалил метрополию сокровищами перуанского Инки, началось нечто вроде повального безумия: все хотели немедля плыть в те сказочные края, и никого не останавливали горестные рассказы сотен искалеченных ветеранов, просивших подаяния на площадях и у дверей кабаков. Гавани по обоим берегам Гвадалквивира едва вмещали флотилии судов, приплывших из-за моря и дожидавшихся очереди, чтобы выгрузить драгоценный товар в пакгаузы, амбары и арсеналы.
По числу жителей, насчитывавшему сто тысяч, Севилья давно уже обошла Толедо и становилась едва ли не самым густонаселенным городом мира.
– Никогда в жизни не видал такого столпотворения! – изумился Франц, глядя на людское море, затопившее все пространство от королевского дворца до кафедрального собора.
Мимо них важно прошествовали трое чернокожих в ярких одеждах. Самый старший из них с гордым видом отвечал на беспрестанно раздававшиеся приветствия.
– Его называют Черным Графом, – сказал Филипп. – Государь вверил его попечению две тысячи свободных негров, живущих в Севилье.
Путешественники, миновав Пуэрта-дель-Пердон, спешились и преклонили колени прямо на мостовой, по которой сновали бесчисленные прохожие.
На паперти собора вокруг одетых в черное чиновников стояли кучками по четыре-пять человек какие-то люди.
– Биржа, – объяснил Филипп. – Здесь записываются те, кто хочет плыть в Америку. Поспешим к Пуэрта-де-Херес, там мы отдохнем на постоялом дворе маэсе Родриго.
Добравшись до конца улицы, они свернули налево, отыскивая вывеску. Под апельсиновым деревом стоял монах, а рядом с ним – двое молодых индейцев, совершенно нагих, если не считать набедренных повязок и перьев на голове.
– Вот, Франц, погляди, что за люди живут в Америке.
– Я не так их себе представлял… Какие миленькие… Гуттен недовольно поморщился.
«Нет, как видно, горбатого могила исправит, – подумал он. – Висеть ему на крепостной стене вниз головой, если только господь и Пречистая Дева не вразумят его».
В открытом паланкине мимо пронесли чету карликов, богато разодетых в златотканые шелка. Крошечная женщина подмигнула Гуттену, а ее спутник, сорвав с головы бархатный берет, отвесил низкий придворный поклон. Гуттен рассмеялся, тронутый и позабавленный. Он любил карликов, состоявших в свите Фердинанда, и всегда с удовольствием болтал с ними. Ему припомнилось пророчество Фауста: «…двое карликов оплакивают вашу гибель», по спине у него поползли мурашки, но тут раздались пронзительные крики, и Франц схватил его за руку:
– Смотрите, ваша милость, турок! Турок сцепился со стражниками! Целое побоище устроил!
Четверо солдат тащили ко дворцу человека огромного роста в чалме, халате и с ятаганом в руке. Чуть поодаль корчился от боли какой-то школяр.