243 Поспать всласть и проснуться, просто оттого что выспался, – как давно я этого не знаю. Теперь меня поднимает будильник. Я завожу будильник на тот или иной час, смотря по тому, раньше или позже лег, и это последние мои осмысленные движения– завожу будильник, гашу лампу и проваливаюсь в сон.
Если за чтением я начинаю клевать носом, я откладываю серьезную книгу и берусь за более легкую. А если начинаю засыпать и над ней, бью кулаком по голове– гоню сон. Где-то я читал про человека, который боялся уснуть. Да, у Киплинга. Человек этот приспособил шпору– когда засыпал, в обмякшее тело впивалось стальное острие. Ну, и я сделал то же самое. Я смотрю на часы и решаю не убирать свою шпору до полуночи, или до часу, или до двух. И если засыпаю раньше времени, она меня пришпоривает. Месяцами я спал со шпорой. Я дошел до того, что пять с половиной часов сна стали мне казаться непозволительней роскошью. Теперь я сплю четыре часа. Я изголодался по сну. Бывает, от недосыпа я брежу наяву, бывает, меня соблазняет смерть– ее покой и сон, бывает, меня преследуют строки Лонгфелло:
Молчаливо глубокое море, Все в нем спит без тревоги и горя. Только шаг – в тишину, в глубину – И ко дну– и навеки усну.
Это, разумеется, чепуха. Просто сдают нервы, переутомлен мозг. Но ведь главное– ради чего все это? Ради тебя. Чтобы сократить срок ученичества. Чтобы поторопить Успех. Теперь ученичество окончено. Я знаю, как снаряжен. Даю голову на отсечение, каждый месяц я узнаю больше, чем обычный студент колледжа за год. Я это знаю, поверь. Я не стал бы тебе все это рассказывать, но мне позарез необходимо, чтобы ты меня поняла. Это не похвальба. Мое мерило – книги. Сегодня твои братья – дикари, невежды по сравнению со мной, столько знаний я выжал из книг, пока они спали. Было время, я хотел прославиться. Сейчас слава меня мало заботит. Мне нужна ты, по тебе я изголодался больше, чем по еде, по одежде, по признанию. Есть у меня мечта: положить голову тебе на грудь и спать долго, долго… года не пройдет, и мечта моя сбудется.
244 Исходящая от Мартина сила волна за волной обдавала Руфь, и как раз тогда, когда он был всего упорней, неподатливей, ее всего неодолимей влекло к нему. Неукротимая заразительная энергия трепетала сейчас страстью в его голосе, сверкала в глазах всей мощью ума и бьющей через край жизни. В этот миг на один только миг уверенность Руфи дала трещину, и в просвет она увидела подлинного Мартина Идена, великолепного, непобедимого; и как бывают минуты слабости у дрессировщика, так и Руфь на миг усомнилась было, сумеет ли приручить этого неистово самобытного человека. —
– И еще одно, – стремительно продолжал Мартин– Ты меня любишь. Но почему? Как раз за то, что, есть во мне и что заставляет меня писать. Любишь, потому что я в чем-то не такой, как мужчины, которых ты знала и могла бы полюбить. Я не создан для конторы или бухгалтерии, для торгашеского крохоборства и всяческого крючкотворства. Заставь меня заняться всем этим– стать таким, как все эти люди, выполнять ту же работу, дышать тем же воздухом, исповедовать те же взгляды, – и ты уничтожишь разницу между нами, уничтожишь меня, уничтожишь именно то во мне, что любишь. Я жив тем, что жажду писать. Будь я заурядный болван, я бы не захотел писать, а ты бы не захотела меня в мужья.
– Но ты забываешь, – прервала Руфь, быстрый ум ее мгновенно уловил нехитрую параллель: – Всегда были чудаки-изобретатели, одержимые несбыточными мечтами, пытались, например, изобрести вечный двигатель, а их семьи из-за этого голодали. Несомненно, жены любили их и страдали вместе с ними и за них, но не за сумасбродное увлечение каким-нибудь вечным двигателем, а вопреки ему.
– Верно, – был ответ. – Но не все изобретатели были чудаками, иные голодали, стараясь изобрести вещи полезные и осуществимые, и, как известно, иногда им это удавалось. Право же, я не стремлюсь к невозможному…
– Ты сам называл это «достичь невозможного», – вставила Руфь.
– Это же не буквально. Я стремлюсь к тому, что удавалось другим до меня, – писать и зарабатывать этим на хлеб.
245 Руфь промолчала, и это подхлестнуло Мартина.
– Значит, по-твоему, моя цель такая же несбыточная мечта, как вечный двигатель? – спросил он.
Руфь сжала его руку– ласково, с нежностью матери, жалеющей обиженного ребенка, и для Мартина это было внятным ответом. А для Руфи он в ту минуту и правда был лишь обиженный ребенок, одержимый, стремящийся к невозможному.
К концу разговора она опять напомнила, как настроены против него ее отец и мать.
– Но ты меня любишь? – спросил Мартин.
– Да! Да! – воскликнула Руфь.
– А я люблю тебя, не их, и пускай делают что хотят, мне все равно. – В голосе Мартина звучало торжество. – Я верю в твою любовь, и не страшна мне их враждебность. В этом мире все может сбиться с дороги, только не любовь. Любовь не станет на ложный путь, разве что она малодушный недокормыш.
Глава 31
Мартин случайно встретил на Бродвее свою сестру, – случай оказался счастливый, хотя Мартин и растерялся. Гертруда ждала на углу трамвая и первая увидела брата, заметила, какое у него напряженное, исхудалое лицо, какое отчаяние и тревога в глазах. Мартина и вправду терзали тревога и отчаяние. Он только что был у ростовщика, пытался выжать еще немного денег за велосипед, но тщетно. С наступлением дождливой осени Мартин заложил велосипед, а черный костюм придержал.
– У вас еще есть черный костюм, – отвечал ему ростовщик, который знал на память все его имущество. – Не вздумайте сказать, что вы заложили костюм у этого еврея Липки. Потому что тогда…
Вид у него был угрожающий, и Мартин поспешно воскликнул:
– Нет-нет, костюм у меня. Но он мне нужен для одного дела.
– Прекрасно, – сказал процентщик помягче. – И мне он нужен для дела, иначе я не могу вам дать денег. По-вашему, я сижу тут для собственного удовольствия?
246
– Но ведь велосипед стоил сорок долларов, и он в хорошем состоянии, – заспорил Мартин. – А вы мне дали под него всего только семь долларов. Нет, даже не семь, шесть с четвертью – взяли вперед проценты.
– Хотите еще немного денег, несите костюм, – был ответ, и Мартин вышел из душной лавчонки в таком отчаянии, что оно отразилось на его лице и вызвало у сестры жалость.