– Послушай, Мэриан, ты так говоришь, будто стыдишься своих родных или, по крайней мере, своего брата, – с укором заметил Мартин.
– А я и стыжусь, – выпалила она.
От обиды в глазах у нее заблестели слезы, и Мартин растерялся. Чем бы ни была вызвана эта обида, она непритворна.
– Да с чего твоему Герману ревновать, Мэриан, я же твой брат и стихи написал о собственной сестре?
– Он не ревнует, – всхлипнула Мэриан. – Он говорит, это неприлично, не… непристойно.
Ошарашенный Мартин протяжно присвистнул, потом разыскал и перечел копию «Гадалки».
– Ничего такого тут нет, – сказал он наконец, протягивая листок сестре. – Прочти сама и покажи, что тут непристойно. Так ты, кажется, сказала?
– , Он говорит, есть, ему видней, – был ответ. Мэриан отмахнулась от листка, поглядела на него с отвращением. – И он говорит, ты должен это изорвать. Он говорит, не желает он, чтоб про его жену такое писали, а каждый потом читай. Стыд, говорит, какой, он этого не потерпит.
– Послушай, Мэриан, да это же чепуха, – начал Мартин и вдруг передумал.
Перед ним несчастная девчонка, все равно переубеждать ее или ее мужа бесполезно, и хотя вся история бессмысленна и нелепа, он решил покориться.
– Ладно, – объявил он, мелко изорвал рукопись и бросил в корзинку.
Хорошо уже то, что первый экземпляр все-таки отдан в редакцию одного из нью-йоркских журналов. Мэриан с мужем ничего не узнают, и ни ему самому, ни им, ни кому другому не повредит, если милое, безобидное стихотворение когда-нибудь напечатают.
Мэриан потянулась было к корзинке, замешкалась, попросила.
– Можно?
Мартин кивнул и задумчиво смотрел, как она собирает бумажные клочки – наглядное свидетельство успеха ее миссии – и сует в карман жакета. Она напомнила ему Лиззи Конноли, хотя не так была полна жизни, дерзости, великолепного задора, как та повстречавшаяся ему дважды девушка-работница. И однако они очень схожи – одеждой, повадками, и Мартин улыбнулся про себя, представив забавную картинку: вот которая-нибудь из них появляется в гостиной миссис Морз. Но веселость угасла, и его обдало холодом безмерного одиночества. Эта его сестра и гостиная Морзов – вехи на дороге, по которой он идет. И он оставил их позади. Он с нежностью оглядел немногие свои книги. Только они ему и остались, единственные его друзья.
– Что такое? – в изумлении спросил он, вдруг возвращенный к действительности. Мэриан повторила вопрос.
– Почему я не поступаю на службу? – Мартин рассмеялся, но не совсем искренне. – Я вижу, этот, твой Герман накрутил тебя. Сестра покачала головой.
– Не ври, – резко сказал Мартин, и Мэриан виновато кивнула, подтверждая справедливость обвинения.
– Так вот, скажи своему Герману, чтоб не совался куда не следует. Скажи, мол, когда я пишу стихи о девушке, за которой он ухаживает, это его дело, а остальное его не касается. Понятно? По-твоему, писатель из меня не получится, так? – продолжал он. – По-твоему, никчемный я человек?.. ничего не добился и позорю своих родных?
– По мне, ты бы лучше определился на место, – твердо сказала Мэриан, она явно говорила искренне. – Герман сказал….
– К чертям Германа! – добродушно перебил Мартин. – Я вот что хочу знать: когда вы поженитесь. И узнай у своего Германа, соизволит ли он принять от меня свадебный подарок.
Сестра ушла, а Мартин призадумался и разок-другой рассмеялся, но горек был его смех – он видел, что сестра и ее жених, и все и каждый, будь то люди его класса или класса, к которому принадлежит Руфь, одинаково подгоняют свое ничтожное существованьице под убогие ничтожные шаблоны; косные, они сбиваются в стадо, в постоянной оглядке друг на друга, они рабы прописных истин и потому безлики и неспособны жить подлинной жизнью. Вот они проходят перед ним вереницей призраков: Бернард Хиггинботем об руку с мистером Батлером, Герман Шмидт плечом к плечу с Чарли Хэпгудом, и одного за другим и попарно он оценивал их и отвергал, оценивал по меркам разума и морали, которым его научили книги. Тщетно он спрашивал себя: где же великие души, великие люди? Не находил он их среди поверхностных, грубых и. тупых умов, что явились на зов воображения в его тесную комнатушку. Они ему были отвратительны, как, наверно, Цирцее отвратительны были ее свиньи. Но вот он отослал последнего и, казалось, остался одни, и тут явился запоздавший, нежданный и незваный. Мартин вгляделся: шляпа с широченными полями, двубортный пиджак и походка враскачку – он узнал молодого хулигана, прежнего себя.
– Ты был такой же как все, парень, – усмехнулся Мартин.
– Ничуть не нравственней и не грамотней. Ты думал и действовал не по-своему. Твои мнения, как и одежда, были скроены по тому же шаблону, что у всех, ты поступал так, как считали правильным другие. Ты верховодил в своей шайке, потому что другие объявили: ты парень что надо. Ты дрался и правил шайкой не потому, что тебе это нравилось, нет, в душе ты все это презирал, но потому, что тебя похлопывали по плечу. Ты лупил Чурбана потому, что не хотел сдаваться, а сдаваться не хотел отчасти потому, что был ты грубое животное, и еще потому, что верил, как все вокруг, будто мужчина должен быть кровожаден и жесток, должен уметь измордовать, изувечить ближнего. Да что говорить, ты, молокосос, даже девчонок отбивал у других парней не потому, что обмирал по этим девчонкам, а потому что теми, кто тебя окружал, кто определял уровень твоей морали, движет инстинкт дикого жеребца или козла. Ну вот, прошли годы, что же теперь ты об этом думаешь?
Словно в ответ, видение мигом преобразилось. Шляпу с широченными полями и двубортный пиджак сменила не столь топорная одежда; не стало грубости в лице, жесткости во взгляде; и лицо, очищенное и облагороженное общением с красотой и знанием, просияло внутренним светом. Теперь видение очень походило на него сегодняшнего, и, вглядываясь, Мартин увидел настольную лампу, освещавшую это лицо, и книгу, над которой оно склонилось. Он взглянул на заглавие и прочел: «Курс эстетики». Потом он слился с