Мы проводили долгие жаркие дни в саду под деревьями, и в течение целых часов я писала под его диктовку. От жары и усталости мы оба начинали нервничать. Иногда я имела неосторожность вступать с ним в спор. Но он неизменно поражал меня своей неумолимой логикой, а я, чисто по-женски и сама себя за это презирая, начинала плакать. И вот тут-то Джек, с его обычной откровенностью, предупредил меня:
— То, что я сейчас скажу, я скажу для твоего же блага, для нашего общего счастья. Я не думаю, чтобы ты была истеричкой. Ты думаешь, что я жесток. Может быть. Но в первые годы окружающее заставило меня почувствовать глубокое отвращение к истерике и ко всей низости потери контроля над собой, со всеми проистекающими из этого последствиями. Когда я вырос, я видел и слезы, и истерики, и ложные обмороки, все некрасивые штучки этого сорта, которые в моих глазах превращают женщину меньше чем в ничто. Прошу тебя, если ты любишь меня, не будь истеричкой. Предупреждаю — я буду холоден, суров, может быть, даже буду смотреть с любопытством. Я понимаю, что ты, с своей точки зрения, будешь чувствовать себя оскорбленной. Но пойми, что это равнодушие не зависит от меня. Оно стало моей второй натурой, моей основой. Я не могу не отстраняться от «дурных настроений», как от незабытых еще ударов… Однажды, когда мне было года три (и это запечатлено у меня в памяти, как каленым железом), когда я пришел с цветком в руке для подарка, я был оттолкнут, отброшен пинком злобной, освирепевшей женщины. Что же? Я был ошеломлен и поражен до глубины души, хотя и не понимал, в чем дело. А ведь эта женщина, по моему твердому убеждению, была самой замечательной женщиной в мире, ведь она мне это сама внушила… Вот эта и подобные истерические сцены ожесточили меня. Я ничего не могу поделать.
Всегда, везде и повсюду Джек проповедовал широту взглядов, боролся против мелочных, удобных и спокойных точек зрения. В такие минуты в его глазах сверкали искры, свежий молодой голос звучал, как боевой клич. А когда ему удавалось победить собеседника, побить его по всем пунктам, он говорил смущенно: «Не думайте, что я груб. Я всегда повышаю голос и говорю руками, ничего не могу поделать. Но разве вы не понимаете меня? Скажите, прав я или нет? Прошу вас, докажите, докажите мне, что я не прав!»
Отмечу мимоходом, что, несмотря на свою отчаянную жестикуляцию, Джек никогда ничего не разбивал. Помню, однажды в пылу разговора он смахнул со стола лампу. Но тотчас же подхватил ее на лету. «Я ни разу ничего не разбил», — говорил он. И правда, за всю нашу жизнь я не припомню ни одной разбитой им вещи.
Он продолжал писать тысячу слов в день. Он писал в маленькой мастерской своего коттеджа, состоящего из двух комнат, писал спокойно, без лихорадки, свойственной стольким писателям.
В эту эпоху Джек, впервые в жизни, погрузился в атмосферу беззаботности, веселья и дружбы. Он интересовался тысячью вещей: учился седлать лошадей, вешал гамаки, играл с Броуном, разводил на особых грядах грибы. В это лето вся молодежь, под руководством Джека, училась плавать, нырять, прыгать в воду, отыскивать брошенные в воду предметы, оставаться под водой, грести, боксировать, и т. п., и т. п. Мы занимались всеми видами спорта, кроме ходьбы пешком и охоты. Джек не выносил ходьбу и прибегал к ней только в случаях крайней необходимости. Что же касается охоты, то недаром он заслужил звание «Лучшего друга кроликов». Однажды он был приглашен на медвежью охоту. По возвращении на Ранчо он рассказал нам о своих похождениях.
— Эти люди не знают теперь, что со мной делать. Мне предложили то, за что всякий охотник отдал бы год жизни: возможность заполучить медведя. Но случилось так, что мы не встретили медведя. У просеки стоял олень с великолепнейшими рогами, какие только можно себе представить. Он стоял на маленьком горном хребте, и его силуэт резко вырисовывался на фоне заката. Мне стали шептать, что момент настал. Они дрожали от страха, что я могу упустить такой прекрасный случай. А я даже не поднял ружья. Я не в силах был выстрелить в этого громадного, прекрасного дикого зверя, беззащитного перед моим длинным ружьем.
Однажды, когда Джек читал нам вслух «Путешествие на «Спрей» Слокума, он отложил книгу в сторону и сказал:
— Если Слокум проделал все это в тридцатипятифутовой шхуне со старыми оловянными часами вместо хронометра, почему бы и нам не сделать того же на судне футов на десять длиннее, с лучшим оборудованием и в большей компании?
Вопрос вызвал усиленные обсуждения. Джек обернулся ко мне:
— А ты, Чармиан, что скажешь на это? Лет так через пять, когда мы выстроим себе где-нибудь дом, мы сможем отправиться в кругосветное путешествие на сорокапятифутовой яхте. Мне понадобится много времени, чтобы построить ее, и, кроме того, нам ведь придется переделать кучу вещей.
— Я буду с тобой на всем пути, — ответила я, — но к чему ждать пять лет? Почему бы не начать строить яхту весной, а с домом не подождать? Какой смысл строить дом только для того, чтобы сейчас же уехать и оставить его? Я люблю суда. Ты любишь суда. Давай называть судно нашим домом, пока мы не решим остановиться на каком-нибудь определенном месте. Никогда уже не будем мы моложе и никогда не будем стремиться в путь смелее, чем сейчас. Ведь ты же сам постоянно напоминаешь мне, что мы каждую минуту нашей жизни умираем клетка за клеткой.
— Я побит собственным оружием, — заметил Джек, довольный моей решимостью. Так впервые возникла мысль о путешествии на «Снарке».
В сентябре Джек, по поручению «Экзаминера», отправился на состязание в боксе между Бриттом и Нельсоном. Это состязание привело ему на ум один образ, который впоследствии вошел в обиход, по примеру «Зова предков», «Белого безмолвия», «Игры»; это — «Первобытный зверь».
— Под первобытным зверем, — объяснял Джек, — я подразумеваю жизненную основу, более глубокую, чем мозг и интеллект. Разум покоится на ней. И когда разум уходит, она остается. Жизнь первобытного зверя — это то, что заставляет сердце выпотрошенной акулы биться в чьих-нибудь руках, то, что заставляет клюв уже убитой койвы сжаться и прикусить палец человека, это жизненная сила, заставляющая борца биться даже тогда, когда он перестает получать указания от рассудка.
Джеку так понравилось это выражение, что восемь лет спустя он озаглавил так свою повесть о боксере.
В эти месяцы кипучей, напряженной деятельности в груди Джека всходили семена, зароненные два года тому назад, когда он впервые увидел и полюбил Сономскую долину, «Лунную долину», как он назвал ее, зная, что «сонома» по-индийски значит «луна». Его мечтой было купить в этой долине участок земли, построить дом и поселиться в нем вместе со мной, когда мы поженимся. Во время наших блужданий по старой, уединенной дороге нас особенно пленял один уголок: три холма, поросших пихтой, красным деревом и цветущими каштанами — три островка, покрытые лесом и поднимающиеся из глубокого, волнующего лесного моря. Неожиданно обнаружилось, что этот участок продается, и Джек не успел опомниться, как оказался обладателем ста двадцати девяти акров прекраснейшей земли, прославленной впоследствии в его романе «День пламенеет».
Для всех эта местность называлась попросту Ранчо, но мы с Джеком называли ее «Страной любимой Отрады».
Дорогой Клаудеслей! Планы действительно великолепные. Я разогнался на сто двадцать девять акров земли. Не буду даже пытаться описывать. Это выше меня. Купил несколько лошадей, жеребенка, корову, теленка, плуг, борону, фуру, кабриолет и т. д. Эта последняя часть расходов была непредвиденной и совершенно разорила меня… Я забрал у Макмиллана что мог, чтобы заплатить за землю, и теперь мне не на что выстроить сарай, не то что дом.
Еще не приступил к «Белому Быку». Пишу короткие рассказы, чтобы получить немного наличных денег. Волк».
«Волк» было прозвище Джека, данное ему его близким другом Георгом Стерлингом. Обычно Стерлинг называл Джека «лютым волком» или «косматым волком».
— Я вечно в долгах, — заявил Джек интервьюеру, присланному «Экзаминером». — Посмотрите на мою руку. Видите, как свет проходит сквозь пальцы? Значит, в руке течь. Это мне объяснил мой корейский слуга, с которым мы ездили по Маньчжурии. Все, чего бы я хотел, это — заработать столько денег, чтобы целый год ничего не делать. Это моя мечта.