вспоминал, кидался из края в край, но натыкался на заставы, на казачьи разъезды и таможни, на церкви и расправы, на становых и приставов, требовавших пачпорт и отпускной билет. Но каждый раз удавалось блаженному скрыться, уйти от погони, и, набрав новую команду охочих до рая, он удалялся в горы. И сейчас, добыв небольшой стружок, названый брат с Паисием долго спускались по Мылве и ее притокам и, перезимовавши в тайге, только следующим летом попали в очарованный озерный край. Спутник был возбужден, но необычайно трезв, не было в глазах его того опойного шалого блеска, коий настораживал многих. Брат спешил, словно боялся потерять внезапно вернувшуюся память. По ви?скам, по многим запутанным протокам, мимо гнилых болот и ржавых мертвых чернолесий, закоченелыми трупами стоящих в тухлой воде, они дотянулись наконец до матерой земли. Они поднялись на перевал и будто из студеной земли угодили в обетованную, благоухающую, теплую страну, хотя по всем приметам, что цепко запоминал Паисий, они удалялись постоянно на север. Брат вел упрямо, без сомнений, по-звериному оглядываясь, наверное, пугался заставы иль западни, он часто скрадывался без поводу в еланях, таился, то же самое приказывал делать спутнику. Паисий подчинялся, им тоже овладела пугливая сторожкость, он потерял ровность умиротворенной души, и даже Бог отшатнулся от него на время. Однажды на восходе солнца брат отыскал наконец глядень – не то гладкий валун, не то плиту с письменами, замшелую, приметную только знающему. Брат дождался, когда солнце коснется вершины пихтачей, встал на глядень, слегка принагнулся, потом поманил пальцем Паисия. И после, когда поменялись местами, брат молчал, будто лишенный языка, только тыкал, совал пальцем вперед, перед самым носом спутника, а тот ничего не различал в густой провеси лапника. Но в какое-то внезапное мгновение полыхнуло, особенно разлилось солнце, и в крохотный прогал, в кулижку голубого осиянного неба, как в зеркальце, увидел Паисий то чудо, коего не забыть до кончины. Показалась сиреневая, омытая водами земля, некий остров, тихо, торжественно плывущий по озеру, так можно было догадаться по дальним грядам лесов. Избы взбегали на холм, на самом взглавье его подымался монастырь из ослепительно белого камня, посреди его высокая церква с огромным золотым куполом сияньем своим затмевала солнце.
Но не успел Паисий насладиться зрелищем, как брат внезапно дернул его за подрясник. Паисий оглянулся нехотя, увидал размытое лицо, тусклые глаза, распущенные в гримасе губы. Полный сердечной радости, с одной мыслию, что надо спешить в обетованную землю, Паисий хотел воскликнуть что-то и засмеяться торжественно и счастливо, но брат не дал, а, обзывая себя сволочью и изменщиком, схватил инока в охапку и унес прочь с перевала. Паисий не отбояривался, сознавая всю беспомощность свою. Но он, варнак, бросил Паисия возле осотного озерца, где таился их стружок, и несколько раз высоко вздымал медвежью ногу, пытаясь раздавить лежащего инока, но не хватало, знать, решимости. И, внезапно спохватившись, оставил Паисия, кинулся в ближние плывуны и кочкарники и на какое-то время затаился посреди мертвого осинника, затих. И вдруг раздался звериный, потрясший округу вопль. Паисий поспешил, отыскал брата, лежащего ничком, опутанного тиной, залитого кровью. Он увидал нож в откинутой руке край отрезанной плоти и понял с ужасом и жутковатым восторгом, что брат лишил себя языка. И восхитился Паисий тому подвигу, и долго плакал, заливая безмолвного, страдающего путника слезами и давая клятвы...
С год, наверное, они пробирались обратно, и к блаженному брату уже никогда не возвращалась ясность ума. Он стал тихим и кротким, как малое дитя, но зато неотступно следовал за Паисием, – наверное, боялся его измены и неверности, дозорил каждый шаг. Совсем случайно наткнулись на эту пещеру, и десять лет, врубаясь в скалу, с диким упрямством и превеликою мукою брат строил мосток. В зной и студень, под шквальным ветром и в секущий дождь висел он на веревках и долотом вгрызался в гранит, не страшась пучины. После наружный тайный ход запечатали каменьем и скрыли дерновиной. Сами однажды искали тот лаз и найти не смогли.
Обжились, обустроили келейку, и народ потек к ним за духовным светом. А Беловодье в сердце живет негасимо, как солнце, а может, и куда пуще, ибо не замирает, не западывает в подвечерье.
Думаете, легко Паисию нести тайну, коли с одной стороны подпирает смерть, а с другой – жалостливая душа, раскаленная горестями многих братьев своих. Хочется же обнадежить их, утвердить не только сладким, кротким словом, но и врата распахнуть: иначе закоим жить? Мимо сплывали по белой воде Мылвы многие тыщи народу, попадали в Бухтарму, в верховья Черного Иртыша и далее, стремились к Акиян-морю, искали Япан-остров золотой, тыщи верст мерили стоптанными ногами, терпя глад и нуждишку нестерпимую, отчаивались по долгой ходьбе, возвращались в родные домы к позабытым семьям, а пересидев, снова кидались в путь. Какая неисповедимая сила влекла, что за мечтания овладели вдруг русским народом? Хватало лишь слуха, красноречивого баюнка, чтобы всколыхнуть мужика, уверить, дескать, есть иная страна с истинной, незамутненной верою. Некоторые, особенно отчаянные, пошли к индусам, в Бангкоке были, в Гридабаде, но так и не достигли земли патагонов, где царствует царь Григорий Владимирович с царицей Глафирой Иосифовной. По всему миру шатались, в какой заморщине не перебывало нашего брата, все прилуки и излучины проглядели, многих собратьев схоронили на чужбине, а вернувшись, с печальным вздохом утверждали, бия себя в грудь: нету, дескать, на этой земле свободной обители без печати, без надзора и податей. Нет воли, не-ту-у, братцы!..
Плачутся Паисию радые любому кроткому слову, и он плачет вместе с ними. Но душою-то ночами тоскует, нет в снах прежней легкости и мира, черти вьют хороводы. Ведь знает Паисий, знает, что есть Беловодье, сам возле был и своими глазами видел.
Но не там ищут люди, не там, не в той стороне.
Быть может, открыться им?..
Услышав гостей, монах поднялся, сошел с примоста. Он принял их за обычных богомольщиков и привычно протянул серебряный крест для целования, осенил перстами, легко, плавно вздымая руку. Несмотря на преклонные годы, Паисий не казался ветхим, двигался молодо, под рясою проступали острые, прямые плечи; желтое от долгой постнической жизни лицо его было полно того редкого благородства, той тонкой красоты, коя дается не природою только, но долгой духовной работой над собою, самоустроением. Глубокие темные обочия, крупные веки, нос гордоватый, прямой, губы сочные, удивительно молодые в серебре бороды, уши великие, оттопыренные, просвечивают насквозь две тонкие раковины, чтобы проникать слухом в вышины неба и в глуби земли; глаза близко посаженные, жидкой голубизны, – наверное, выцвели не только от старости, но и от пролитых слез, оттого и веки красные, набрякшие. Схимник плакал так обильно, что глубокие складки лица были полны влаги и усы посерели, набрякли от слез. Донат охватил взглядом всего схимника от калишек на ногах до снежного венчика волос над крупным бугристым лбом – и сразу покорился монашьим видом. «Не зря торил дорогу, не зря, вот где конец пути моего», – подумалось смутно, и Беловодье на время забылось. Донат вдруг уверился, что готов жить до кончины в пещерице, прислуживая старцу.
– Ты гони бродягу-то, – веско сказал Симагин и указал перстом на звериного вида человека, стерегущего пещеру. – Гони вон, от него дух псиный. Отягощает дух! Как ты приемлешь?
– Это брат мой, – ответил Паисий и слабо улыбнулся, нимало не осердившись. Но Симагин-то не таковой, чтобы так просто отступиться; он из породы тех навязчивых людей, кои в любых пределах, в любом общежитье иль ином месте, куда ступит нога, сразу начинают подавлять волею своею и навязывать чужую жизнь и привычки.
– Ты, отче, слепой? Ты вглядись в меня пуще! Ты бы ниц должон пасть предо мною и раствориться.
– Вижу, сынок. Слава те Господи, пока зрю. Еще хмель в тебе бродит.
– Я ваше царство и бог ваш!
«Пусть чудят, – подумал Паисий, – пусть прихиляются, эх, дети-дети. Лишь бы не потерялись. А то куда занесет? Уж не очиститься. Придет старуха с косой, а ты в гордыне, аки во гноище. Куда плыть? Со своею прихотью не совладают, а уж метят править».
Схимник вгляделся в гостя, в глаза его и поразился текучести, мглистости их. Были глаза как улово, где вода кружит: угоди ненароком – и засосет даже самого бывалого. И Паисия стало втягивать, у старика сердце стронулось и забилось порывисто. Спохватился отшельник, отвлекся от надменного каменного лица. А Симагин забылся на время в гордыне своей, пробежался по келейке, тыча пальцем на убогое житье Паисия.
– Укрылся в берлог, дак и святой? А может, вор, может, убивец? Глянь, кровь запеклась. Я кровь хорошо чую, она душниной пахнет... Ты глянь, старик. Ты не вертись. Читать умеешь? – Симагин снял свой