На пиру в большом княжеском дворце, в золотой палате, при всем честном народе Великий князь собственноручно надел на шею храбру Алеше золотую гривну, высокую награду, какую давали только боярам, старшей дружине. И награждал Великий князь храбра Алёшеньку за победу над Идолищем поганым, будто Алеша не на честном пиру проткнул половчанина, взятого в полон Ильей Муравлениным, а в бою, в чистом поле.

А в далекой Древлянской земле были убиты братья Ловчанины.

Убийц не сыскали.

И вот теперь начинается ДЕВЯТАЯ ГЛАВА нашей книги «ОТКРОВЕННЫЙ РАЗГОВОР».

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

ОТКРОВЕННЫЙ РАЗГОВОР

Алёша хотя и шутил, но сказал верно: сильные мира сего искали верности. Всего ценней и дороже была верность — редкий товар в смутные времена усобиц. С тех пор как льстивый советник Блуд предал своего князя и господина, предательство вошло в обычай.

Сам великий князь домогался дружбы простого воина храбра Ильи Муравленина. Задерживал в стольном граде, пригласил в старшую дружину, куда годами чаяли попасть боярские дети древних родов. Предлагал в столице, на самой Горе, дом с подворьем, коней из княжеской конюшни, грамоту с княжьей печатью. От дома с подворьем Илья отказался. Зачем ему одному дом? Пустые горницы из угла в угол мерить? Коней княжеских порой брал по надобности. Но больше ездил на свойском, уже немолодом, видавшем виды коне.

Бояре шептались по углам, в глаза льстили. Хотен Блудович, бывший воевода, а ныне чашник — виночерпий Великого князя, разбрюхнул ещё больше. Обнимал, лез целоваться — дескать, старые друзья, еще на заставе служили. «Да, мы, бывало…» Как заведет, сидя на лавке, где-нибудь в дворцовой палате, так и мет, лет. Выходило, они с Муравлениным вместе рубили-кололи поганых, вместе обороняли крепость и даже самого Идолище в полон не то Илюша взял, не то Хотен.

Бояре слушали Хотенову похвальбу, посмеивались. Правда, тоже по углам, потихоньку. Не потому, что опасались Хотеновой, сабельки. Нет, этот саблю не вынет. Он и смолоду-то на рать не крепок был, а теперь и вовсе — брюхо жиром поросло. Зато исподтишка подшибить — это он мастер, Хотен весь в отца своего, Блуда. Будет с тобой на лавке беседы вести, винцо распивать, а сам такого наклепает — не отмоешься. Нальет в уши Великому князю. Хоть и ведомо всем, чего стоит Хотенова брехня, а все же дыму, говорят, без огня не бывает. Так что лучше молча посидеть, послушать Хотеновы байки. А ежели уши от них вянут, отойди в сторонку с миром, и все.

На Муравленина тоже косо поглядывали. Смерд от дома на Горе отказался по простоте, которая хуже воровства. На свойском коне ездит. К Великому князю вхож запросто. Иной боярин высокородный и то не день, не два милости княжеской дожидается. Загодя толчется возле думного советника, чтобы чиркнул по бересте, внёс в список на приём…

А этот смерд и сейчас протопал по дворцовым палатам, где сидят, разговаривая негромкими голосами, бояре, мимо знатных и родовитых, попер прямо к Великому князю в своих сапожищах.

* * *

Кстати, насчёт сапог. Ещё в ту пору, когда собрался Илюша из родного дома в отъезд, обливаясь слезами, смастерила Порфинья своему сыночку телогрею. А Иван сработал ему в дальнюю дорогу новые поршни. Может, и неладно кроены были, да крепко сшиты. Не для чужого небось. И путь неблизкий сыночку лежал. Только вот впору ли они пришли, не жали ли где и долго ли носил Илюшенька отцовский подарок или, служа у князя, скоро выслужил сапожки себе лучше да краше батюшкиных, я не знаю и врать не хочу. А старые Ивановы поршни, те, что скинул Илья, собираясь в путь, так и валялись под лавкой.

Вытащил их как-то Иван, повертел в руках, может, дать им ладу — да где там. Поршни пасти раззявили один шире другого; ни внизу латку поставить, ни вверху заплатку положить — дыра сквозь дыру просвечивает. Если не верите, можете сами посмотреть на них в музее. Похожи на калоши, только из кожи. Смотрите, но руками не трогайте. Потому как руками музейные экспонаты трогать нельзя. Так и написано: «Руками трогать воспрещается!» А смотреть можете сколько, угодно. Я тоже долго-долго стояла и глядела на них. Когда видишь перед собой вот такие башмаки, которые кто-то носил семь веков назад, то невольно думаешь: «Тянулись годы. Летели столетия. Шумели пожары. Гремели войны. А башмаки лежали себе тихо и мирно там, куда потихоньку от Порфиньи снёс их Иван на зады и закинул в лопухи. Только все глубже врастали в землю, пока не откопал их какой-то счастливец археолог». И боясь ещё поверить своей удаче, стоя на коленях, осторожно отряхал кисточкой с них землю и обдувал вековую пыль. И вот красуются под стеклом. Каждый может увидеть. Музеи открыт с 11 до 6. Только во вторник приходить не надо. Во вторник — выходной. Если пойдете, посмотрите там заодно еще и на шлем. Он тоже лежит под стеклом. Кованый лучшими мастерами, отделанный серебром. И лет ему почти сколько и чеботам. Тот, кому он принадлежал, обронил его, когда бежал, спасая свою голову. Потом, правда, говорят, спохватился и хотел откупить свой шлем, чтобы дело это наружу не вышло. Кому ж охота, чтобы через сотни лет люди вспоминали, как скакал он прочь от врага, кинув не только своей шлем, но и дружину. И вот что обидно: известно и имя князя, и то, что злополучный шлем принадлежал именно ему, а не кому другому. А про башмаки… Никто в них от врага не бегал, не кидал их, чтоб легче удирать было. И до сих пор не установлено точно, Ивановы это чеботы или нет. Одним словом, поршни — вот они, а хозяина вроде и нету. О самом Иване и то известно только, был он сыном Тимофея да Илье отцом приходился. Всё же мне думается, что башмаки те — Ивановы. Во всяком случае очень и очень похожие. И получилось-то все как. После отъезда Ильи станет Порфинья, бывало, прибирать в избе, заглянет под лавку и заголосит: «Где ты, мой сыночек милый, мой сокол ясный?! Далеко же ты залетел от родного дома!» И давай Ивана корить: зачем, мол, не удержал сына? Поглядел Иван, как жена убивается, и однажды, когда Порфиньи не было дома, взял те поршни, снёс их потихонечку за хлев и кинул в лопухи.

Но Порфинья не могла успокоиться. По ночам все глядела сквозь тьму в угол, где раньше сидел её Сидень. Не она ли вспоила-вскормила его? Не она ли таскала его тяжелого да безногого? Не она ли лоб отбила в молитвах? Одно только и просила — чтобы стали сильными да крепкими ноги его нехожалые. А может, не надо было молить? Может, лучше было бы ему всю жизнь так и сидеть на лавке сиднем? Тут-то, в избе, топлено. И кусок уж какой ни есть, а мать из своего рта вытащит — сыну в рот сунет. А уж если захочет кто обидеть, она, как волчица лютая, как медведица бессонная, загрызет зубами, задерет когтями.

И опять вспоминала заново, как поутру вывел Илюшенька коня. Трижды поклонился отцу с матушкой, дому и дубкам, перекинул через седло ногу и тронул коня. Она будто очнулась, бросилась следом, будто в первый раз поняла: едет! Хотела крикнуть: «Стой, сынок!» — схватить за узду коня, уцепиться за стремя, ползти следом по острому колкому снегу. Да не крикнула — голос пропал. Не схватила узду — руки-ноги онемели. Черен стал снег: тяжело осело вниз небо. А когда открыла Порфинья глаза, то увидела, что лежит она в избе на Илюшиной лавке, а рядом в ногах ее, опустив косматую голову, сидит муж ее Иван.

Так и остались они доживать свой век в опустелой избе — Иван да Порфинья, пока не свезли Ивана знакомой дорогой.

Поле.

Лес.

Ели до небес.

Заячий куст.

Медвежий дом.

На кладбище человечье.

А Порфинья всё жила, всё ждала. Потому что не было тогда ещё такой моды, чтобы стучался в дверь почтальон с похоронной. А письма сыновья писали не чаще, чем пишут теперь.

* * *
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату