Она надела эти джинсики и еще надела черный свитерок, взяла зонт и мы пошли. Как в старые добрые времена. Хуячил сильный дождь, а мне было весело. Ведь шел-то с ней. Наши зонты соприкасались порой.
И в магазине на Мэдисон все на нас глазели – пришли немножко помятые девчонка и мальчишка что-то покупать. Она выбрала не только краску для волос, сумочку для косметики она выбирала полчаса, а я, господа, в это время наслаждался. Бог послал мне удовольствие. Наконец, она выбрала сумочку. Потом она купила мыло, какой-то чепец для ванной и еще что-то. Она спросила, есть ли у меня с собой деньги. Я сказал: – «Есть, есть!».
– Дай мне десятку, я тебе потом отдам.
Я сказал, что ничего мне не нужно отдавать, у меня сейчас есть деньги, а у нее нет. Действительно, несколько работ подряд с Джоном принесли мне какие-то доллары.
Я всегда любил глядеть, как она копается в магазинах. Она в этом толк понимала, она знала, что ей нужно, но у бедненькой девочки всегда здесь в Америке не было вовсе денег. Я подумал, глядя на нее, как хорошо, что я ее не смог задушить, что она жива, и было бы ей в этом мире сухо и тепло – это главное. А то, что всякие мерзавцы суют в ее маленькую пипочку свои хуи, ну что же, ведь она этого хочет, это больно мне, но она ведь получает удовольствие. Вы думаете, я выебываюсь и делаю из себя Христа всепрощающего? Ни хуя подобного, это честно, я не стал бы врать, слишком гордый, мне больно, больно, но я всякий день говорю себе и внушаю:
«Относись к Елене, Эдичка, как Христос относился к Марии Магдалине и всем грешницам, нет, лучше относись. Прощай ей и блуд сегодняшний и ее приключения. Ну что ж – она такая, – убеждал я себя. – Раз ты любишь ее – это длинное худое существо в застиранных джинсиках, которое роется сейчас в духах и с важным видом нюхает их, отвинчивая пробки, раз ты любишь ее – любовь выше личной обиды. Она неразумная, и злая, и несчастная. Но ты же считаешь, что ты разумный и добрый – люби ее, не презирай. Смотри за ее жизнью, она не хочет – не лезь в ее жизнь, но когда можно и нужно – помогай. Помогай и не жди ничего взамен – не требуй ее возврата к тебе, за то, что ты сможешь сделать. Любовь не требует благодарности и удовлетворения. Любовь сама – удовлетворение».
Так учил я себя в этом парфюмерном магазине на Мэдисон-авеню. Э, впоследствии не всегда, конечно, удавалось мне это, но с перерывами на злость и отвращение, я все больше и больше настраивался на это и теперь думаю, что люблю ее так.
– Для меня ее застиранные джинсики дороже всех благ этого мира, и предал бы я любое дело за эти тонкие ножки с полным отсутствием икр, – так думал я в парфюмерном магазине, пока это заинтересованное существо сгибалось и разгибалось над предметами и запахами.
Мы вернулись в вечно-темную мастерскую, если б она была светлая, Жигулин платил бы за нее куда больше трех сотен долларов. Ничего хорошего в жизни в грязной мастерской для Елены не было. Если считать прекрасный дом агентства Золи за какой-то уровень, то Елена спустилась в мастерскую Жигулина. Что она не поделила с господином Золи, в чем состояла причина ее выдворения оттуда – не знаю. Вряд ли секс, господин, как говорят, педераст. Елена объясняла это недовольство тем, что она уехала из Милана, не дождавшись показа шоу, в котором она должна была участвовать. Ее поездка в Милан была совершенно безрезультатной для ее карьеры, и вообще, судя по всему, Золи уже не ставил на нее, и не предсказывал ей блестящее будущее как модели. Друзья-недруги Елены говорили мне по секрету, что Золи вообще мечтал отделаться от эксцентричной русской девушки, потому и сплавил ее в Милан. Когда она вернулась из Милана, то комната, в которой она жила, будто бы была занята. Не знаю, так говорят.
У Жигулина она занимала левую часть его студии, впрочем, это условно. Постель ее помещалась в нише, матрас лежал прямо на полу, дальше следовали подушки, и иногда я замечал на постели наше белье, которое она шила специально в Москве, и которое привезла с собой. Мне приходится отворачиваться, когда я вижу это белье – ведь оно свидетель многочисленных сеансов любви с ней. Она не фетишистка, я же, гнусный фетишист, выбрасываю прошлые вещи, чтобы не плакать над ними. Ну вот я и отворачиваюсь. Мастерская Жигулина вообще музей, потому что там стоит и мой письменный стол с Лексингтон-авеню и кресло, все это покупала Елена, когда я начал работать в газете, и кошка, белая тугоухая, блядь грязная или только что вымытая, вылезает порой откуда-то. Она все так же прожорлива и так же глупа. Вся мастерская Жигулина, – он как-то незаметно затесался в мою жизнь, этот, в общем, неплохой парень, – вся его мастерская пронизана силовыми линиями, все в ней сталкивается, пересекается, визжит, происходят разряды. Иногда мне приходит в голову мысль, что если это только для меня так, а для Елены вдруг не так – спокойней и тише. Или вообще – мастерская для нее – мертвая тишина. Тогда совсем хуево. Мы все склонны автоматически уподоблять других себе, а позже оказывается, что это далеко не так. Я уже уподоблял Елену себе – уже получил за это – красные от загара шрамы на левой руке будут до конца дней моих напоминать мне о неразумности уподобления.
Мы вернулись из парфюмерного рая с несколькими плодами. Я жалел, что у меня было мало денег с собой. Девочка моя, как видно, жила с хлеба на воду перебиваясь, заработки у модели, если она не крупная модель, а рядовая – ничтожны.
Захотелось есть. Она вынула из холодильника бутерброды с рыбой, она всегда ненавидела готовить, в нашей семье готовил я, официантом был тоже я, кроме того, я был ее секретарем, моей любимой поэтессы, перепечатывал ее стихи, шил и перешивал ей вещи, еще я был… в нашей семье у меня было много профессий. – Дурак, – скажете вы, – испортил бабу, теперь сам на себя пеняй!
Нет, я не испортил бабу, она такая была с Витечкой, богатым мужем вдвое старше ее, за которого она вышла замуж в 17 лет, она жила точно так же. Витечка готовил супчик, водил «мерседес» – был личным шофером, зарабатывал бедный художник деньги, а Елена Сергеевна в платье из страусовых перьев шла гулять с собакой и, проходя мимо Ново-Девичьего монастыря, заходила вместе с белым пуделем в нищую, ослепительно солнечную комнатку к поэту Эдичке, это был я, господа, я раздевал это существо и мы, выпив бутылку шампанского, а то и две, – нищий поэт пил только шампанское в стране Архипелага Гулаг, – выпив шампанского, мы предавались такой любви, господа, что вам ни хуя не снилось. Королевский пудель – девочка Двося, преждевременно скончавшаяся в 1974 году – смотрела с пола на нас с завистью и повизгивая…
Э, я не хочу вспоминать. Сейчас у нас на повестке дня Нью-Йорк, как говорил я сам, будучи когда-то председателем совета отряда и честным ребенком, пионером – на повестке дня Нью-Йорк. И только.
Мы слопали бутерброды с рыбой. Бывшим мужу и жене этого, конечно, было мало. У молодых худых мужчины и женщины были здоровые аппетиты. Я сказал, что мне хочется есть – пойдем, – говорю, – поедим куда-нибудь? Она говорит: – Пойдем, пойдем в итальянский ресторан, он тут недалеко, в «Пронто», я позвоню Карлосу. – Почему, чтобы пойти в итальянский ресторан, нужно звонить Карлосу, я не понял, но не возражал. Я бы вынес сто Карлосов, ради удовольствия сидеть с ней в ресторане, может быть, она боялась идти со мной одним в ресторан, все-таки я едва не убил ее – были причины.
Недодушенная девочка стала звонить Карлосу. Это был довольно серый на мой взгляд тип – я его однажды видел здесь в мастерской, ординарная личность, ни хуя особенного, ни хуя интересного. Он ни хера не делал, а денег у него было полно, как сказала Елена. – Откуда? Родители. Вот против такого