и т. д. и т. п. на пять убористых страниц.
Такое впечатление, что Бродский спешит закаталогизировать, отметить в огромную бухгалтерскую книгу все вещи мира. Недаром его мама была бухгалтером. Очевидно, это наследственное.
Повсюду русские слова, на английском Бродский стихов не писал, но тип мышления, или, вернее, взгляд — никак не русский. Он сам признавал свою зависимость от английской поэзии, называя своими учителями и средневекового Джона Донна, и приветствовавшего его в Вене Одена. И если присмотреться к стихам Иосифа внимательнее, то налицо их явный архаизм. Так в конце 20 века не пишут. Именно в этом архаизме, во взгляде и мировоззрении 30-х годов, в невольном «классицизме» его стихов ещё одна причина успеха Бродского, помимо помощи культурного лобби во главе с Либерманами. Почему ни один американский поэт при жизни не удостоился такого внимания и стольких премий? Что это, происки CIA, воздвигавшего русского диссидента в ущерб своим отечественным поэтам? Разумеется, последнее предположение — идиотизм.
Разгадка вот какая. Отечественные — что битник Аллен Гинзберг, что какой-нибудь авангардный Джон Ашбери — они все были модернисты, свободно-стилевые шпагоглотатели, в то время как Бродский, даже в переводах, пахнет библиотекой, фолиантами. Вечностью. То есть замороженный в холодильнике СССР, классицистской на самом деле империи Соединенных Шатов Америки только такой тяжёлый, монотонный и занудный поэт и подходил. Они его приняли, как своего. (И Оден его принял, как своего. По возрасту у них около сорока лет разницы, но они из одной поэтической эпохи, тридцатых). Поэтому Бродский (переведённый, да, Наврозов!) именно американский поэт par excellence. И они это признали. И, как балет, его сделали отечественным. Присвоили.
В 1986 году его книга «Less then one» признана лучшей литературно-критической книгой года в Америке. В 1987 году он стал лауреатом Нобелевской премии. В 1992 году он — поэт-лауреат США.
Умер он, однако, именно оттого, что стал не нужен в России. Вскоре после того, как вымерли его читатели. Собственно, он мог умереть уже в 1987 году, уже тогда читать его в России стало невозможно. Его читатель с особой застойной ментальностыо неторопливо, в кресле-качалке на даче поглощал стихи Иосифа Александровича Бродского с 1964 года (тогда он ходил в списках). И вот кончился читатель. Потому что Союз ССР покончил самоубийством, взорвался вулкан, и лава достигла самых мелких переделкинских террас, разлетелась повсюду. Лишила покоя всех, и стало не до каталогов вещей, как бы красиво они ни выглядели. Стало видно, что мы плаваем в крови, дерьме, жёлчи, блевотине. И надо было спасаться.
У него есть несколько стихотворений, которые я хотел бы написать. Это:
Это «На смерть Жукова», это «Письма римскому другу».
Как-то я слушал передачу «Голоса Америки» в день его не то смерти, не то рождения. Поэт Кривулин вспоминал о последней встрече с Бродским в Финляндии. О последней ночи, о последнем чтении стихов. Было впечатление, что Бродский понимал, что остался не у дел.
как писал вечный Пушкин.
(И вообще, ну что за фамилия для поэта: Бродский. Поэт может называться Гийом Аполлинер, или Пушкин, или Хлебников.)
Моя с ним дружба, если можно назвать таковой эти почти случайные, но регулярные встречи с 1975 по 1982 год, закончилась дурной выходкой с его стороны. В 1982 году издательство «Рэндом-Хауз» купило наконец мою книгу «Это я, Эдичка», вышедшую к тому времени во Франции, Германии и Голландии. Прав оказался Трумэн Капоте. Эролл Мак-Дональд — чернокожий мой редактор — спросил меня, «кто из известных русских может написать несколько предложений для blurb jacket книги. Это поможет нам продать её». Я позвонил Бродскому. За пару лет до этого он написал уже врезку к моим стихам для эмигрантского журнала. «Слушай, Иосиф, хотя ты и не был в восторге от моего романа в 1976-м, не мог бы ты написать несколько слов для blurb jacket? Книгу купило издательство «Random-House». Он согласился. Я спросил его разрешения дать его телефон Мак-Дональду.
Самого Бродского печатало издательство «Фаррар, Страус энд Жиру», Роберт Страус, с которым я был знаком, был соседом Либерманов, его brown-stone особняк находился рядом с brown-stone Либерманов, рядом с их 173 East, 70-й Street. Так что даже издателя ему достали Либерманы.
Когда я появился в Нью-Йорке в 1983 году летом, книга должна была появиться в магазинах 4 июля, то на сигнальном экземпляре, на blurb jacket, никакого Бродского не обнаружил.
— Странный тип твой друг Бродский, — объяснил Эролл Мак-Дональд. — Когда я позвонил ему, он спокойно сказал, что сейчас по телефону и продиктует текст, берите карандаш — пишите. Я взял. «Герой Лимонова — тип и героя, и автора знаком нам по классической литературе — это Свидригайлов…» Ну, я начитанный редактор, — Эролл засмеялся. — Я спросил его: «Вы что, Joseph, серьёзно?» Он отвечал: «Как нельзя более серьёзно». Ну, я же не мог такое поместить на blurb jacket. Я накричал на него и повесил трубку. Вы что, поссорились?
— Нет. Вообще с ним не виделся и не разговаривал с того времени.
— Я думаю, — сказал Эролл, — у него та же проблема, что у наших чёрных писателей. Каждый хочет быть первым и единственным чёрным писателем Америки. На своих соперников смотрят с ненавистью! Готовы уничтожить друг друга.
— Но он же ко мне нормально относился до этого.
— Может быть, — сказал Эролл, — но тебя до этого не печатали в Америке, да ещё в самом престижном издательстве. Раньше ты был ему не соперник.
Тогда же диагноз, поставленный Эроллом, подтвердили Саша Соколов и Алексей Цветков. Их опыт с Бродским выглядел так же — вначале помогал по мелочам, но при выходе на американскую литературную сцену становился ревнив и невыносим. Good old Eroll, тогда ему, сыну чернокожего пастора с Ямайки, было 28 лет, между прочим, он отлично знал четыре иностранных языка: испанский, французский, немецкий и русский. И был мудр, может быть, из-за кокаина. (Ещё в 1982-м он повел меня в Нью-Йорке в клуб, где играли рейв. Чёрные ребята по очереди тормозили виниловые пластинки пальцами и распевали частушки. Это и был рейв. Так что Эролл был ещё и суперсовременен.)
В соревновании с моим Левитиным побеждаю я. Ну, конечно, у меня теперь появилось преимущество. Он, мой Левитин, навеки застыл в той же форме — а я набираю странностей биографии, с 1991 года прибавилась кровавость и военные эпизоды, и подвиги. А с 1994-го — газета и партия. Борьба. Репрессии. У него всего этого не будет. Ещё одно преимущество — его образ портит «семья» — окружение, тусовка, иждивенцы гения, в изобилии оставшиеся после него. Они ежедневно совершают свою негативную работу: