— Н-ну, дорогая сестрица, я уж и не знаю, чем вас развлекать?
— Расскажи, о чем вы говорили с мамой?
— А-а! — хлопнул я себя по лбу: — Помню! Один стих помню! И какой стих! В нашем взводе стишок этот очкарик один читал. Его баба, извиняюсь, жена спокинула, вот он, по причине разбитого сердца…
— Валяй по причине разбитого сердца.
Я остановился, задрал морду в небо и с завыванием начал:
Гляди-ка ты: стишок, вычитанный мной в старой, растрепанной книге, звучит сегодня как-то совсем по-иному, смешным вовсе не кажется — от него незащищенность какая-то происходит! От него даже чего-то внутри зашевелилось и сердце давит. Ну, это, может, и по причине тесных сапог? От тесной обуви, говорят, даже порок сердца случается.
— Ну, чего же ты? — Лида упрятала лицо по самый нос в рыженький мех — и не понять: смеется она или на полном серьезе меня слушает.
— Да я дальше не помню. Конец только.
— Р-руби конец.
Тут я опять сбился, запамятовал стих дальше, начал терзать свою хилую память, натужно шевелить мозгами:
— Та-та-та-та… та-та-та… Есть! — обрадовался я.
И вот я слабый раб порока…
— Та-та-та… та-та… Ага, поймал!
— Дальше опять не помню, делаю перескок.
Мы оба долго не шевелились и молчали. Какое-то жалостное чувство подтачивало меня. Тянул самолет вверху. Над нами пощелкивали обмерзлые ветки. В темных улицах верещали свистки патрулей и подозрительно разбегались по подворотням подозрительные людишки, а мы стояли и молчали.
— Ну, как? — прокашлялся я. — Так себе стишок, правда? Но солдаты переписывали…
Лида ничего не ответила. Зябко ежась, она глухо, в мех лисы выдохнула:
— И в редкие часы, когда людей прощая, я снова их люблю… Голосишко ее задрожал. Она вдруг прижалась ухом к моей молодецкой груди и чуть слышно прошептала: — Ты бы хоть поцеловал меня, медвежатник!..
Я как будто того только и ждал. С торопливым отчаянием обнял Ладу и ткнулся губами во что-то мягкое и не сразу понял, что поцеловал лису.
— Ах, медвежатник ты, медвежатник, — прошептала Лида, — тебе бы только со зверями якшаться.
Я обиделся и пытался выдернуть руку. Но Лида приблизила свое лицо к моему и вытянула губы, как это делают ребятишки, изготовившись к поцелую. Я припал к ним плотно стиснутыми губами и так вот держал, не дыша, до тех пор, пока без дыхания уж стало невозможно.
Я отнял губы, сделал громкий выдох.
Мы снова молчали, отвернувшись друг от друга.
— Гляди, Миша, сколько звезд сегодня! — наконец заговорила Лида, и я поглядел на небо.
Звезд и в самом деле сегодня было очень много. Ближе других ровно светились солидные, спелые звезды, а за ними мерцали, перемигивались, застенчиво прятались одна за другую звезды, звездочки, эвездушки. И не было им конца и края, невозможно было их перечесть — эти бессонные, добрые звезды.
— Может, и наша звездочка там есть, Миша?
— Может, и есть, да не про нашу честь!
— У-у, какой ты грубый! — опечалилась Лида. — Я знаю, почему ты так…
Я насторожился и сказал, что ничего она не знает, что это детдомовщина да солдатчина во мне грубая сидит, и нечего тут мудрить!
— Миша, ты так и не скажешь, о чем вы говорили с мамой?
— Так и не скажу!
— Ну что ж! Ты настоящий мужчина и воин! — тряхнула она меня за отворот бушлата. — Характер твой железный, и тайны ты умеешь хранить. А я слабое созданье женского пола. И прошу тебя все-таки загадать со мной вместе звездочку. Во-он ту, рядом с ковшиком которая…
Мы снова поцеловались, теперь уже за звезду, и на этот раз не отвернулись один от другого. И хорошо, так хорошо мне было держать ее меж отворотов бушлата и слышать, как греет мою грудь ее дыханием, и так хотелось ее стиснуть, да уж больно хрупкая, больно уж мягонькая, пуховенькая птичка- канарейка, и прилепилась, понимаешь, дуреха такая, примолкла! А я бы не знаю что сделал для нее и для всего советского народа!..
— Миша, ты когда-нибудь целовался… ну… с девушкой?
— Нет, не целовался. Некогда было.
— И я тоже не целовалась.
Я отстранил ее, в лицо всмотрелся с недоверием. Она тряхнула головой.
— Правда-правда. Тот младший лейтенант Макурин провожал меня два раза, но не целовал. Да я бы и не позволила ему…
— Ты, может, думаешь, — ревную? — фукнул я носом и даже хохотнул. Но смех получился такой, будто у меня подшипники в горле расплавились. И тогда я рассердился: — Была нужда!
— Не смей так говорить со мной. — От обиды голос Лиды дрогнул: Грубиян несчастный!
— Ладно уж, не буду, — подразнил я ее и боднул лбом. Она схватила меня за чуб, и все дело кончилось тем, что мы еще раз поцеловались.