Виктор Петрович Астафьев
Медведи идут следом
Первые дни нашего пути на Кваркуш были мукой. Телята, которых мы гнали на пастбище, разбегались во все стороны, скрывались в лесу, хватали чахлую траву, обкусывали сочные побеги рябины. Их безжалостно лупили, а они, задравши хвосты, носились по тайге и до того уматывали нас, что к вечеру мы с ног валились.
Дорога пошла совсем одичалая, захламленная, темная, по глухой и сухобокой тайге, в которой росли папоротники, черничник да брусничник, поляны с травой исчезли, лишь по ложкам да по берегам ручьев вздымался реденько дудочник и ершилась черствая осока.
С телятами нам тут вовсе не управиться, решили мы, тут они нас в гроб вгонят — идут несколько дней, оголодали, изнурились, и невозможно будет выгнать их из чащобы.
Но неожиданно телята усмирились, и не то чтобы отклоняться в лес отставать боялись друг от дружки. Задержится какой бычок отщипнуть ветку либо с корнем ягодник выдрать, а сам тревожится, переступает, вскидывает голову: далеко ли стадо ушло? Покажется бычку — далеко, замычит и неуклюже, вприпрыжку бросится догонять телят; догнавши, толкается, норовит забиться в середку стада.
Вьючные кони, тоже вольно державшиеся первые дни, шли впритирку, уткнувшись мордами чуть ли не в хвосты передних, передние то и дело фыркали, вострили уши, трясли головами, звякали удилами уздечек, вздрагивали кожей при каждом шорохе в глуби тайги, словом — шибко сторожились.
— Что это значит? — поинтересовался я.
— Медведи, — ответил старший нашей команды, — медведи идут следом, и только зазевайся…
Я начал озираться вокруг, всматриваться в густолесье, силясь увидеть этих самых медведей. Старшой рассмеялся и, убивая дорожную скуку, стал рассказывать о чудесах и дивах, случавшихся во время прежних перегонов скота.
Уральские альпийские луга цветут и зеленеют на огромной вершине Кваркуш в соседстве с тундряными ягельными полянами. Ходу со скотом на Кваркуш от последнего населенного пункта — пять- шесть суток. На альпийских лугах мясной скот летом давал до килограмма привеса в день; если траву подсаливать — и того больше. Скот на отгонные пастбища шел дорогой, просеченной спецпереселенцами еще в тридцатые годы, и дорога эта так задичала, что по пути к пастбищам и обратно скот терял то, что приобрел, являясь в колхозы при «своем интересе», как выражаются картежники.
Правления нескольких колхозов спорили меж собой, кому высылать бригаду с бензопилой и трактором, чтобы растащить завалы, сделать осеки для ночевки и расчистить поляны в лесу хоть для маломальской подкормки скота. Споры и распри закончились тем, что скот совсем перестали гонять на выгодные пастбища, потому как стада теряли в пути не только вес, но несли и поголовный урон, ломали ноги в завалах, вытыкали глаза, пропарывали брюшины, падали от истощения и становились добычей медведей. Зимовать на северных поднебесных хребтах Урала медведям холодно, снега тут глубиной до девяти метров — задохнешься под ними. Пожировав в благую летнюю пору на безлюдных вершинах, медведи с наступающей осенью спускаются вниз, к предгорьям на зимовку.
Как только начали гонять колхозные стада на альпийские луга, умный зверь мигом сообразил: надо идти следом — всегда какой-нибудь харч перепадет; у табора люди непременно насорят, забудут или утеряют что-нибудь, но главный интерес и надежда главная у косолапых на падеж скота. Раненых и подсекшихся в пути телят перегонщики докалывали и поднимали мясо на лабаза, чтобы забрать его на обратном пути. Медведи стекались к этим лабазам, поводили носами, облизывались, шатали деревья, подкапывали и перегрызали коренья — словом, правдами и неправдами добывали себе мясо. С отставшей или заблудившейся в лесу скотиной косолапые управлялись и того проще.
В нашем отряде народу много — шестнадцать школьников, четверо взрослых. Хватало людей на ночные дежурства, на шум, крик и охрану вверенного нам колхозного стада в полтораста голов. Ночами вокруг табора полыхали костры. Старшой — бывший фронтовик — тревожно вслушивался в леса, сомкнувшиеся вокруг нашего табора.
— Бродят, бродят, подлые!..
Казалось, понарошке попугивает нас старшой, чтобы еще бдительней мы были и от табора никуда не отдалялись.
В заброшенном переселенческом поселке мы загнали скот в дощаной сарай, у которого обвалилась задняя, от леса сопревшая стена. Старшой приказал забрать ее досками, чтобы медведи не вломились. Тогда уж все развеселились — старшой и в самом деле дурачит нас. Каков же, однако, был переполох и изумление, когда средь ночи стадо наше подняло рев, а товарищи мои — пальбу из ружей. Вернувшись с фонариком от сарая, старшой сообщил, что медведи таки оторвали доски, обвалили наживульку сплетенную стену, но задрать никого не успели, только оцарапали одного бычка. С ним, с этим бычком, уже случалась беда — он попадал в каменный «капкан», задрал чулком кожу на ноге, и вот еще глубокие, запекшиеся царапины на стегне, в которых роется мухота, липнет к ним сор. Дойдет ли?
На пятые сутки мы поднялись к первой поднебесной поляне и не вздохнули облегченно, не заорали «ура!», а сделали два вялых дуплета из ружей в честь того, что довели стадо без потерь, и повалились спать, пустив телят и коней в сочную, белопенную от цветущих морковников траву, страшась лишь того, чтобы скотина не объедалась.
Выспавшись и придя немного в себя, мы осмотрелись — долго синел впереди Кваркуш. И вот мы наверху. Простор такой, что взгляда не хватает. Простор холодный, безмолвный, по всему хребту останцы, будто развалины вымерших городов. И чем дальше, чем выше, тем более вершины, тем гуще прожилья вечных снегов. Худые, скособоченные, изверченные стужей леса крались по распадкам, достигая вершин, взбирались на сопки и останцы, но здесь останавливались, застывали, стуча под ветром окостенелыми сучками. Однако же, приглядевшись, заметишь ниже культяпистых, часто сломленных бурею вершин и живые ветки, по-птичьи распластавшиеся по земле крыла сизой птицы, березу с горсткой черствых листьев, в заувее, меж скал, реденькую, чахлую, кособокую стайку елей или сиротски жмущиеся друг к дружке шумливые осинники; средь серых камней и сухостоин малахитово светились бархатистыми кисточками кедры. Отсюда, с Кваркуша, пастухи увозили березу на топорища, делали заготовки для полозьев саней, пилили кругляш на обувную шпильку: дерево, испытанное здешним климатом, так крепко, что поделкам из него не было износу. Вид высокогорных лесов напоминал русских вдов, надсаженных войною; плоть деревьев, которую не брал острый топор, делала это сходство более полным.
Все цвело на альпийских лугах как-то избирательно: то вся поляна сизая от мышиного горошка, то сдобно-кремовая от первоцвета или небесно-голубая от незабудок. И только крап заблудившихся растений, чаще всего белых розеточек подснежников, морковника, луговой чины либо алых приполярных маков красиво пятнал одноцветные поляны, о которых ребятишки, как увидели, сразу спросили:
— Кто же здесь цветы посеял?!
— Природа, — заявил старшой.
Подкормив стадо, мы сделали последний переход к поляне, названной пастухами довольно-таки современно — «Командировка».
Принявши скот, пастухи похвалили нас: мол, с ребятишками гнали, но никакого в стаде урону, а вот шестеро взрослых головотяпов пригнали стадо и потеряли в пути двадцать голов скота.
В честь так удачно завершенного дела ребята наши натопили баню, оставшуюся от спецпереселенцев, мылись там, стегая друг дружку вениками, выбегали нагишом на улицу и с визгом бухались в ледяную воду речки Цепёл, падающей с тундряной горы.
Мы сидели на крыльце избы, курили, хохотали над парнишками, песни пели, в цель стреляли и в фуражки, которые охотно подбрасывали ребята. Спать легли поздно, так как ночи здесь уже не было, накатывали лишь морок и вовсе уж оглохлая, вроде бы даже густая тишь, в которую среди лета, сказывали пастухи, гнус заедает насмерть все живое.
Проснулись и увидели возле печки пастуха Устина, долговязого, тощего мужика. Он шумно хлебал жидкую кашу из котелка, глядя куда-то в пространство обиженно и скорбно.
— Беда, ребята, — сказал он, дохлебав кашу, — мохнорылый задрал бычка. Мне платить…