Кошмар принимает разные формы, приходит ко мне во сне или когда я бодрствую, и проще всего может быть описан следующим образом: Человек с завязанными глазами стоит у кирпичной стены. Он еле жив от пыток. Напротив него — шестеро со вскинутыми на плечо ружьями, готовые стрелять, и седьмой — их командир, он стоит с поднятой рукой. Когда он махнет рукой, прозвучат выстрелы и узник упадет убитый. Внезапно происходит нечто неожиданное, — правда, не такое уж и неожиданное, потому что седьмой все это время чего-то ждал, прислушивался. Где-то на улице — взрыв криков, перестрелка. Шестеро с сомнением посматривают на седьмого, на офицера. Офицер стоит и ждет, чем завершится схватка на улице. Раздается крик: «Мы победили!» Услышав это, офицер пересекает пространство, отделяющее его от стены, развязывает связанного человека и занимает его место. Человек, который до этого был связан, теперь, напротив, связывает командира. И есть такой момент — и это момент ужаса в моем кошмаре, — когда они друг другу улыбаются: быстро, горько, понимая и принимая всю ситуацию. В этой улыбке они — братья. В этой улыбке заключается та ужасающая правда, которой мне хотелось бы не знать. Потому что она отменяет все созидательные чувства и эмоции. Теперь офицер, седьмой, стоит с завязанными глазами и ждет, точно так же прислонившись спиной к стене из кирпича. Бывший узник идет к команде, назначенной для произведения расстрела. Они все так же стоят с оружием на изготовку. Он поднимает руку, а потом делает взмах. Выстрелы звенят, и тело у стены сползает вниз в конвульсиях. Шестеро солдат потрясены, им худо; они теперь куда-нибудь пойдут, чтобы напиться и утопить в вине воспоминание о совершенном ими убийстве. А тот человек, который раньше был связан и который теперь свободен, стоит и улыбается, пока они, спотыкаясь, ковыляют прочь, проклиная и ненавидя его, точно так же, как они бы проклинали и ненавидели того, другого, который теперь мертв. Улыбка человека, глядящего на шестерых невинных солдат, исполнена устрашающей иронии и понимания. Это мой кошмар. А между тем товарищ Батт сидит и ждет. Как обычно, он улыбается едва заметно, критично, словно защищаясь. Его улыбка похожа на гримасу.
— Ну, товарищ Анна, будет ли нам позволено опубликовать два этих шедевра?
Джек невольно кривится; и я вижу, что он, как и я, в эту минуту понял, что эти книги будут опубликованы: это — вопрос уже решенный. Джек прочел обе книги и заметил с присущей ему мягкостью, что «это не Бог весть что, но, полагаю, могло быть еще хуже». Я говорю:
— Если вам действительно интересно знать мое мнение, то, по-моему, издать следует только одну книгу. И учтите, ни одну из них я не считаю особенно хорошей.
— Само собой, я совершенно не ожидаю, что они достигнут таких высот признания и одобрения со стороны критики, как ваш шедевр.
Это вовсе не означает, что товарищу Батту не понравились «Границы войны»; он говорил Джеку, что ему роман понравился, но в разговорах со мной он никогда о нем не упоминает. Он своей репликой хочет сказать, что роман имеет такой успех из-за того, что лично он бы определил как «капиталистические издательские махинации». И конечно, я с ним согласна; за исключением того, что эпитет «капиталистический» вполне можно заменить другими, например — «коммунистический» или же — «подходящий для женского журнала», ну и так далее. Его тон — это просто часть той игры, в которую мы с ним играем, мы просто исполняем свои роли. Я — «успешный буржуазный писатель», он — «стоит на страже чистоты ценностей пролетариата». (Семья товарища Батта принадлежит к верхушке среднего класса Англии, но это, разумеется, не имеет к делу никакого отношения.) Я предлагаю:
— Может, мы могли бы обсудить две эти книги по отдельности?
Я выкладываю два пакета с рукописями на стол и двигаю один из них к товарищу Батту. Он кивает. Та рукопись, которую я предлагаю обсудить, называется «За мир и счастье». Ее автор — молодой рабочий. Во всяком случае, так называет его товарищ Батт. На деле ему уже под сорок, он служит партийным чиновником последние лет двадцать, когда-то он был каменщиком. Книга написана плохо, сюжет — безжизненный, но что в ней по-настоящему пугает, так это то, что она в полной мере соответствует всем ныне бытующим мифам коммунизма. Если бы некий, полезный в таких случаях, воображаемый обитатель Марса (или, в данном случае — России) прочел эту книгу, у него сложилось бы впечатление, что: а) города Британии погрязли в страшной нищете и безработице, в них царит жестокость, повсюду — убогость в стиле Диккенса; и б) рабочие Британии — все коммунисты, или, по крайней мере, видят в коммунистах своих естественных вождей. Этот роман не имеет никаких точек соприкосновения с действительностью вообще. (Джек определил роман так: «плевок из мира коммунистических грез».) Однако это — очень аккуратное воспроизведение всех вводящих в самозаблуждение мифов коммунистической партии на данном конкретном этапе; за последний год я прочла около пятидесяти облеченных в разную форму вариаций на эту тему. Я говорю:
— Вы прекрасно знаете, что это очень плохая книга.
На длинном костлявом лице товарища Батта появляется выражение сухого упрямства. Я вспоминаю роман, который он написал сам, двадцать лет тому назад, роман такой живой, хороший, свежий, и изумляюсь тому, что это — тот же самый человек. Теперь он говорит:
— Это не шедевр, шедевра я вам и не обещал, но я считаю, что книга хорошая.
Это, так сказать, увертюра к тому, что должно последовать дальше. Я буду подвергать все сомнению, он будет защищать и отстаивать. А итог все равно один, потому что решение уже принято. Книга будет издана. Людям, состоящим в партии и имеющим хоть какое-то свое мнение, станет даже еще более стыдно из-за стабильной девальвации партийных ценностей; «Дейли уоркер» книгу похвалит: «Несмотря на все недостатки, это честный роман о партийной жизни»; те «буржуазные» критики, которые вообще книгу заметят, отнесутся ней с презрением. На деле все будет как обычно. Но я внезапно теряю всякий интерес. Я говорю:
— Очень хорошо, вы издадите эту книгу. Здесь больше нечего сказать.
Повисает изумленное молчание; товарищи Джек и Батт даже обвиваются взглядами. Товарищ Батт опускает глаза. Он обеспокоен. Я сознаю, что моя роль или моя функция — спорить, играть роль критика, чтобы товарищ Батт мог жить иллюзией, что он с боем отстаивает свою точку зрения перед осведомленной оппозицией. Я на деле — это он сам, но только в молодости, сидящий напротив него нынешнего, и он должен победить себя же, молодого. Мне стыдно, что я раньше никогда не понимала этой столь очевидной ситуации; и я даже думаю — а вдруг, все эти книги не были бы изданы, если б я отказалась играть роль пленного критика? Джек, спустя какое-то время, мягко говорит:
— Но, Анна, так дело не пойдет. От вас ожидается критика, призванная наставлять, учить товарища Батта.
Я отвечаю:
— Вы знаете, что эта книга — плохая. Товарищ Батт знает, что она плохая…
Товарищ Батт поднял свои усталые, окруженные морщинками глаза и на меня уставился.
— …и я знаю, что она плохая. И все мы знаем, что она будет напечатана.
Джон Батт говорит:
— А не будете ли вы, товарищ Анна, настолько любезны, чтобы объяснить мне в шести или, может быть, восьми словах, если вы, конечно, можете уделить нам так много своего драгоценного времени, почему эта книга — плохая?
— Насколько я понимаю, автор извлек на свет хранившиеся в его памяти в целости и сохранности воспоминания о тридцатых годах и без всяких изменений применил их к Британии 1954 года, и, помимо этого, он, похоже, находится под впечатлением, что великий британский рабочий класс питает некие лояльные чувства по отношению к коммунистической партии.
В его глазах вспыхивает гнев. Он неожиданно взмахивает сжатой в кулак рукой и с грохотом опускает кулак на стол Джека.
— Издать, и точка, черт возьми! — кричит он. — Издать, и точка, черт возьми! Вот мое слово.
Это настолько странно и нелепо, что я смеюсь. А потом я понимаю, насколько закономерно все происходящее. Услышав мой смех и увидев улыбку Джека, Джон Батт как будто весь съежился от злости; он внутри себя преодолел немало баррикад и наконец пробился во внутреннюю крепость, откуда воззрился на нас зло и упрямо.
— Похоже, я вас забавляю, Анна. Не будете ли вы так любезны объяснить мне почему?
Я смеюсь, и я смотрю на Джека, который мне кивает: да, объясни. Я снова смотрю на Джона Батта и, подумав, говорю: