Часть 1
Я и моя тень
За моим плечом стоит она. Но стоит обернуться, как она исчезает. Ее след – приторная сладость вереска, пропитавшая всю мою комнату, в том числе и бумаги. Я не могу избавиться от этого запаха, хотя снова и снова открываю окно. Хуже его лишь воркование чертовых голубей.
Осталось немного. Я устал и хочу лишь покоя. Мое желание способен понять лишь тот, кому пришлось жить чужой жизнью.
Порой я сам уже не знаю, кто я.
Сегодня стоял, глядел в зеркало и гладил бритвой щеку. Лезвие срезало щетину легко и так же легко вспороло бы оно кожу. Я почти увидел красный поток из моего горла, то, как хлынул он на таз, на плитку, на зеркало и, уж конечно, на бумагу.
Не знаю, что удержало мою руку. Возможно, лишь тот факт, что смерть моя была предопределена и уже однажды разыграна.
Я распечатал нужные слова – этот лист найдут под кареткой машинки.
Я привел в порядок давно упорядоченные дела.
Я оставил письменные инструкции относительно рукописей и приобрел «кольт» 38-го калибра.
Скоро я выйду из дома. Сяду в машину и, приложив дуло, нажму на спусковой крючок. Что я почувствую? Услышу ли, как пуля летит по железной трубе ствола, как покидает его и вгрызается в кости, мясо, как рушит то, чего никогда не существовало?
Скоро.
Все началось в тот день, когда я познакомился с Робертом. Или еще раньше? Когда я был один и был счастлив в этом круге одиночества. Мои родители – люди занятые, чьи имена я не желаю марать в этой истории – полагали меня достаточно самостоятельным и разумным, чтобы предоставить свободу. Я пользовался ею с самого раннего детства, не слишком задумываясь над тем, хорошо это или плохо.
На свет я появился двадцать второго января 1906 года в маленьком городке Пистер, штат Техас. Местечко это отличалось каким-то особым унынием и серостью, поэтому я нисколько не огорчился, покинув его. Переезд в Кросс-Плейнс изменил мою – и не только мою – жизнь.
В тот день – воскресенье, когда все пристойные люди стекались к храму Божию – я бродил по улицам, свободный, как во все иные дни. У меня не было цели, ни ближней, ни дальней. Не было ничего, кроме абсолютной ото всех свободы и последовавшей за нею неустроенности. Меня снедало странное ощущение, которому я, по малости лет, не имел названия.
Чувство это толкало меня. Вело, как собаку на веревке, и я не сопротивлялся, поскольку не имел обыкновения противиться собственным желаниям. Итак, я шел и вышел к церкви, точнее сказать, большому дощатому сараю, украшенному крестом и цветочными гирляндами. У сарая толпились люди, все в весьма изысканных нарядах. Мужчины, женщины, дети… младшие держались материнских юбок. Старшие, отстаивая собственную независимость, норовили потеряться в толпе и прибиться к другим таким же потерявшимся. То тут, то там слышались громкие окрики, не оказывавшие, впрочем, должного воздействия.
Пожалуй что, для многих естественным следствием дня стала порция вечерних розог. Но разве меня волновали их проблемы? И почему я не ушел, предоставив этих людей их собственным заботам?
Смысла в этих вопросах не больше, чем в молитве, а я уже давно разочаровался и в молитвах, и в докторах. Мой путь предопределен и сейчас меня держат лишь воспоминания и ее терпение.
А вдруг я не прав и она умеет читать? Или, куда проще, берет мои мысли, как я беру слова, и смотрит моими глазами?
Обернулся. Ее нет. Вереском пахнет воздух. Все буквально! Даже керосин в моей лампе. Но нет, лампа вовсе не моя. Я взял ее тайком из его дома… и еще носовой платок. Перо. Чернила.
Уродливая чернильница с серебряным голубем. К ней прикасаться я брезгую.
Но, за исключением этой чернильницы, прочие вещи весьма обыкновенны. Их легко отыскать в любой мало-мальски приличной лавчонке. И я, будучи последователен в своем безумии, покупал, создавал эту комнату, весь этот дом. А теперь я заперт здесь, и вещи – мои тюремщики. Вся оставшаяся свобода ныне умещается на острие пера, в капле чернил, в этих словах, которые никто не прочтет.
И в запахе вереска…
В тот день пахло навозом. Нарядные повозки и автомобили окружали дом божий, и на божью землю падали конские яблоки, чей аромат влек мух. Мухами же, бестолковыми, но нарядными в зеленых и синих платьях, сшитых по журнальным выкройкам, суетились дамы. Они жужжали, сбившись в стайки, обменивались сплетнями и домыслами.
Эта женщина держалась в стороне. Пожалуй, именно она привлекла мое внимание. Ее наряд был простоват, но изыскан в своей простоте, как я понимаю теперь. А тогда мне просто подумалось, что платье хорошее. Было ли хоть одно подобное у моей матери?
Не знаю. Я и лица-то ее не помню. А вот лицо Эстер Джейн Говард помню распрекрасно.
Его чахоточную бледность, его румянец, яркий, как переспелая рябина. Его узкие губы, такие живые, такие резкие, будто бы выточенные злым скульптором. Эти губы пребывали в вечном движении, то склеиваясь друг с другом в единое целое, то вдруг расползаясь, рисуя трещину рта. Мне она виделась уродливой, но тогда… тогда я замер, пораженный этим лицом, как молнией.
Я не любовался, я ужасался, но и ужас был прекрасен.
Эстер Джейн Говард, супруга доктора Говарда, человека, в сущности, никчемного – как она сама считала, – была подобна сладостному ночному кошмару. Но, верно, не нашлось бы человека, который согласился бы со мной. Прочие видели в ней всего-навсего женщину, почтительную жену, любящую мать…
Но я и Роберт – мы знали правду.
Он держал ее за руку, аккуратный тщедушного вида мальчонка, который был слишком робок, чтобы присоединиться к другим мальчишкам. Те же в его слабости видели веселье для себя. Они отбегали, корчили рожи, грозили кулаками, не смея, однако, кричать, поскольку матери их и отцы были рядом и уж точно не похвалили бы подобные проделки.
Но и сейчас, находясь в безопасности, Роберт вздрагивал, отворачивался, а лицо его бледнело от бессильной ярости. Стало ли мне жалко его, такого беспомощного? Отнюдь.
Люди постепенно расходились, слишком погруженные в свои заботы, чтобы заметить кого бы то ни было. И Эстер Говард с сыном ничем не отличались от прочих. Они шли по улице, и я брел следом, ведомый тем же неясным чувством. В нем не было ничего от любопытства, скорее уж меня терзала некая пустота, вдруг зародившаяся в глубине моей спокойной души. И эта пустота разрасталась, занимая всего меня, превращая в некий сосуд, который спешно заполнялся запахами, звуками, движениями. В нем нашлось