не могла.
— Кто ты там?.. что там делаешь-то?
— Вот дожидаюсь, как чай пить позовут. — И теперь возможно стало понять, что пареньку от силы лет тринадцать, не больше. — Иди залезай ко мне сюда, застынешь на земле-то. У меня брезент, я надышал, хорошо.
— Ладно, — подумав, сказала Поля и стала цепляться во мраке, за что придется. — Где ты тут? Ну и парень тоже, хоть бы руку протянул... изорвешься вся.
— Ты разговаривай поменьше, а то петь будет нечем.
Кое-как она взобралась к нему на ларь наконец, и он впустил её к себе, только поежился, как от ледышки. Поля узнала на ощупь, что он был и без шапки. С головой укрывшись брезентом, они сперва долго и старательно дышали, чтоб наверстать упущенное тепло. Что бы ни случилось дальше, Поле пока везло. Разумеется, бесконечно горько было, что зря понадеялись на нее — Красная Армия, родной народ, мама и Родион в том числе, но раз уж оступилась, надлежало, во-первых, духу не терять, как учил её Осьминов, а во-вторых, незамедлительно знакомиться с окружающей обстановкой, чтобы искать выход из создавшегося положения.
С холоду никак не давалась ей речь, паренек сам пришёл к ней на помощь:
— Тоже небось взрывать что-нибудь ходила?
— Нет, я просто к маме наведаться шла. — Несмотря на то что было совестно платить такой неблагодарностью за доброе, по-братски разделенное тепло, Поля по возможности живописно повторила свой рассказ о разрушениях советской столицы.
Тот понял, не обиделся, больше не расспрашивал, лишь вздохнул, проявив преждевременную, обычную в годы бедствий мудрость детей.
— Ничего, Москва-то отстроится, как наши после войны поднажмут, — поспешила утешить она, сжалясь над его подавленным молчаньем. — Хлебца не хочешь? У меня есть с собой... — и оторвала за пазухой от краюшки. — Кто там лежит, внизу-то?
— Не здешний. Видать, тоже к маме ходил, вроде тебя, да заблудился... — усмехнулся мальчик, но принял Полин дар. — Он уж не разговаривал, когда впихнули: верно, с нутром отбитым... А хорошо как, теплый хлеб то!
Поля помолчала со внезапно вспыхнувшими щеками: представилось вдруг, что и с нею поступят так же.
— Сам-то давно тут?
— Да уж вторые сутки.
— За что попался-то?.. поджег что-нибудь?
— Не, я Гитлера страмил.
— Ишь какой, — почтительно удивилась Поля, — и как же ты его страмил?.. неужто вслух?
— Зачем, я его на бумажке... на танки ихние наклеивал. Поплюешь, она по морозу и пристанет. Они потому и догадались, что линованная, в клеточку.
Поле очень хотелось по праву старшинства хотя бы дельным советом помочь ему в несчастье:
— Тогда не признавайся: не один же ты школьник в Шихановом-то Яму.
— Ну, обманешь их... кроме меня некому, я тут главным заводилой на весь Шиханов Ям считаюсь. То, бывало, замок водой приморозишь, а то сажей окошко покрасишь... я уж больно смешливый был. — Он оживился. — А то ещё интересно бывает перышко на нитке в трубу спустить.
Хотя он вел себя достойно в отношении врагов, тем не менее был моложе Поли и, следовательно, нуждался в её наставлении.
— Вот это неправильно ты поступаешь: комсомолец должен всегда образец показывать... — сказала она тоном Вари и тут же не удержалась от любопытства: — А что тогда получается, если перышко-то спустить?
— Что! Ну, суеверие тогда вспыхивает, получается вроде как нечистая сила, — одним словом, религиозный пережиток. Ведь оно сверчит там... Ты попробуй только, обсмеешься. — Он заметно поежился от холода. — Да ведь я и не состою в комсомоле-то... у нас в роду все беспартийные. Отец чахоточный, и мать тоже, её ещё до немцев схоронили, а сестренке пятый годок всего. Шихановские бабы ужасть как меня не любили... Я одной чурбачок в трубу спустил, так, веришь ли, два часа за мной гонялась... — И вдруг заключил со зловещей и важной уверенностью: — Ничего, теперь-то уж полюбят!
Все это время Поля чувствовала горячее дыхание мальчика на своей щеке, вместе с дыханьем передались и мысли. И такие чёрные были его мысли, что Поле вдвое холодней стало от их черноты. Значит, напрасно мечтала бронзовые ворота строить при коммунизме или, скажем, леса на земле сажать, насчет чего ещё не приняла окончательного решенья... и, значит, этот мальчик был старше, потому что знал о её будущем больше её самой. Сердце в ней сжалось, она пустилась на ребячью хитрость для проверки:
— И как же, колотили они тебя?
— Чего ж им меня колотить... глупая, рази за это колотят? А ты уж думала, небось, посекут побольней, да и выпустят? Не-ет, брат, за это не секут, — сказал он с озлобленной гордостью: кажется, ему льстило, что, в сущности, его одного вторые сутки караулит настоящий, хоть и пожилой, сортом пониже, но в общем вполне исправный фашист. — Дрожишь-то... струсила?
— Сказал!.. совсем и не дрожу. Просто согреться не могу: до последней косточки прозябла... — Она выпростала голову из-под брезента и поворочала затекшей шеей. — А ты считаешь, что они
С его стороны было великодушнее вовсе не отвечать на такие наводящие вопросы, и Поля со смятенным сердцем поняла, что он не только старше, но и сильней ее. Она не видела его лица, но чудилось, что-то было в нем, в самом строе речи его, сродни и Родиону, и тому комсомольцу на отцовской лекции, и Сапожкову, и Володе Анкудинову... только этот был самым младшим по возрасту в их обширной семье. Верно, и у него такие же прищуренные глаза и усталый, чуть брезгливый рот, — у него тоже были основания презирать тысячелетний распорядок в мире, где ничто не обходилось без пролития детской крови. Через десяток неуловимых промежуточных мыслей это, в свою очередь, приводило Полю к столь же туманному заключению, что прежде, чем наступит рассвет на земле, на ней должны смениться поколенья строителей и воинов, гигантов с железными сердцами, беспощадных к самим себе и упорных, как бур или плуг с наваренной на лемеха мечтою.
— Этот, что привел-то меня сюда... он староста, что ли?
Нет, староста у них другой!.. И мальчик шепотом поведал занятную историю нынешнего шихановского старосты, когда-то знаменитого в тех краях богатея. Поля рассеянно внимала, как после его бегства с Енги мужики буквально по щепочке разнесли его хоромину, будто из опасенья, что если останется хоть соринка, он и воротится на нее, как пес по запаху. Заодно и садик его повырубили, так что и тропка туда лопухом заросла за двенадцать-то годков... Как вдруг, тотчас после немецкого завоеванья, он сам, живой, прошел по главной улице, с клюкою в руке и седою непокрытой головой, и все село, молодые и старые, признавшие его с первого взгляда, глазели из окон, как он, чуть поболе часа, под дождем протоптался возле своего пепелища, молчаливый и степенный, как и положено всем им, возвращающимся из могилы, и не тем страшный, что читалось в его лице, а тем, чем, по всеобщей молве, грозило его возвращенье. Здесь же он и поселился в собственноручно вырытой им землянке.
— Нет, староста у нас другой, — повторил паренек, — а этот хлюст заместо полицая добровольно старается. Он тут в райпотребсоюзе заведующим служил... перед самой войной от суда сбежал. У него мыши пятьдесят пудов изюму съели. Теперь все ходит, ищет чего-то: знать, веревку, на которой повесят его, суку... всю избу у нас перешерстил. Витаминов у меня было собрано кила два с половиной... ну, знаешь, ягоды с шиповника! Так сапогами растоптал. Ты, говорит, ихний пособник, для Красной Армии припас... а до витаминов ли ей сейчас, дурак!.. Боюсь, на огороде не раскопал бы: сестренка тогда уж точно без присмотру останется.
— Уж теперь не раскопает: мороз. А что у тебя там, на огороде?
— Склад у меня, — понимаешь, военного имущества. Я на дорогах подбирал... обоймы разные, ручки заводные от машин, одних лимонок штук не меньше сорока. Эх, была бы парочка под рукой, я бы угостил подлеца одного тут! Офицер
Как бы спазм примирения, как у всех ребят после слез, прошел по Полину телу, — ей стало тихо,