У немецкого офицера оказался вообще свободный вечер, кроме того, он был крайне привязан к своей сестре Урсуле, хотя и Лотту любил не в меньшей степени, и, наконец, ему просто доставляло удовольствие так лихо, без зазрения совести шпарить по-русски. Разнежась воспоминанием, он полувопросительно протянул своей пленнице пачку наилучших немецких сигарет.
— Ну, что вы!.. — сконфузилась Поля. — Я ещё не научилась... да у меня и мама не курит, хоть и медработник. Никотин... он очень вредно отражается на сосудах головного мозга!
Вальтер Киттель покровительственно улыбнулся:
— В таком случае, может быть, немножко вермут, рум?.. Сегодня так зимно. Nein? Na, dann nicht[13]... — He подымаясь, он дотянулся до низкого столика у постели, раскрыл зеленую, с золоченным рантом коробку и деликатно, кончиком мизинца, указал на одну, самую верхнюю, причудливой формы конфетку. — Возьми это. Здесь питательны немецки шоколад.
— Да право же, мне ни капельки не хочется, — сопротивлялась Поля, как могла.
— Пожалуйста. Ну так возьми, Аполлинария.
Повисшая в воздухе коробка начинала дрожать, и вдруг Поле почудилось, что Осьминов с суровым лицом утвердительно, сквозь леса и стены, кивнул ей откуда-то из глубины страны. Она взяла этот чёрный квадратик с ещё незнакомым ей трепетным чувством измены и даже надкусила с краешка, так и не заметив ни формы, ни вкуса начинки.
— Вот, danke schon[14]. Очень вкусно... я никогда не ела хороший немецкий шоколад, — по возможности непринужденно сказала Поля. — Скажите, а другая у вас сестра — тоже художница?
— О, Лотта есть совсем небольшой ребенок. Нежны цветок на вулканичном грунте, где мы живем. Но Урсула велики художник от нового времени. — Он чиркнул зажигалкой и долго глядел на бездымный язычок огня. — Ты больше любишь штриховое или, нет, бликовое искусство?
— Да, пожалуй, лично я как-то больше бликовое люблю... — наугад призналась Поля и с ужасом проглотила наконец откушенный и полурастаявший во рту кусочек фашистской шоколадки.
Кажется, её симпатии в изобразительном искусстве не совпадали со взглядами офицера; по счастью, это пока не влекло дурных для Поли последствий.
— Да-да, бликовое всегда имеет более обширное публикум. Так-так. Все будет хорошо. Ничего не бойся, — и потушил огонек. — Теперь, пожалуйста, скажи, Аполлинария. Зачем оказалась в расположении немецкой танковой части? — И оттого, что Поля подавленно замолкла, с торжествующим видом надвинулся к ней через стол. — Ну, Москва, скажи так... ну?
Это был его первый неожиданный клевок, причем на этот раз фраза далась ему без всяких усилий; возможно, впрочем, что временами Поля и сама переставала замечать несообразности его русской речи.
— Да нет же, я там просто мимоходом оказалась. И это верно, что я из Москвы, но только теперь из- за налетов все из Москвы бегут, совсем от работы отбились... Просто schrecklich, совсем schrecklich![15] Я и сама, как нашу жилплощадь разбомбили, целую почти неделю по подвалам скиталась... чуть не заболела. Да ещё и хлеба не выдают! Меня тоже взрывной волной так хватило, часа два замертво провалялась на снегу. — И, побольше воздуху заглотнув, завела обстоятельный рассказ о горящей, осажденной, разметанной в клочья советской столице.
Так ей пригодились личные впечатления от прямого попадания авиабомбы в Благовещенский тупичок. Сознание, что это полезно для дела, заставляло её придумать весьма замысловатые картинки московского разгрома, посильно украшая их подробностями, способными удовлетворить самое нетерпеливое воображение в Германии; в особенности удалось ей описание, как пробиралась среди дымящихся обломков и сквозь обезумевшую толпу беженцев. Она не пощадила даже своей любимой кремлевской колокольни, долговязого Ивана в золотом шишаке, свалив его прямо в реку... хотя и не было уверенности, достанет ли он до воды при паденье. Господи, да самый камень уразумел бы, будь он с сердцем, что ничего больше не оставалось Поле, как ринуться напролом, сквозь сугробы и заставы, сюда на Енгу, в тепло материнских коленей. Вполне уместно она и всхлипнула под конец, без слез пока, лишь бы Киттель не отсылал её назад, под страшное московское небо... и вдруг ощутила на себе его пристальный, изучающий взгляд — с тем же ужасом, наверно, с каким малявочка на предметном стекле различила бы, если б смогла, мерцающий глаз над собой в тоннельной трубе микроскопа.
— Это неправда, Аполлинария, — жутко и печально сказал Вальтер Киттель. — Скажи теперь. В каком месте находится твоя мать?
— Ну... она совсем недалеко тут, в Пашутинском лесничестве живет. Господи, это мама-то моя — неправда? Можете хоть проверить, тут её все знают. Вон и карточка её у вас на столе... разрешите, я назад её возьму? — И, осмелев, протянула руку — не затем, чтоб взять, а чтобы по отказу или дозволению офицера понять его намерения в отношении себя.
Не отвечая, он посдвинул кольт на столе и среди необъятных Пустошeй нашарил карандашом крохотную пашутинскую точку. Потом вывел графитное острие вверх по шоссе и поднял глаза на Полю. Тогда она смятенно удостоверилась, чем именно погубила себя. Офицер тоже знал, что на Пашутино нужно было сворачивать за добрую четверть часа от места, где произошел её арест. На дальнейшем отрезке переставала действовать её легенда, и теперь только чудом можно было избегнуть казни.
— Ну, значит, вы меня не поняли тогда, господин офицер, ich wollte zu meine Mutter kommen... es ist so schrecklich dort in Moskau von deutschen Bomben. Und ich war schon in Wal-de, aber ein alter russischer Mann mit lange weisse Bart hat mir gesagt, dass sie hier, in Schichanow Jam, zu eine kranke Frau gefahren ist!..[16] — она запуталась в спряжениях, как на уроке, выдохлась и замолкла.
Он выслушал её, морщась как от зубной боли:
— Nein, Аполлинария. Лучше надо по-русски.
Тем не менее, стремясь довести исследованье до конца, он позвонил. И тотчас же появился тот лянгер, что обыскивал Полю. Она сжалась и втянула голову в плечи, готовясь к худшему, но опять ничего такого не произошло, а лишь последовало отрывистое приказанье, в котором нельзя было разобрать ни слова, кроме последнего и властного
— Das ist nicht wahr. Это неправда. Не надо немецки, лучше русски, Аполлинария, — со скукой повторил Вальтер Киттель. — Это называется наложить тень на заборе.
С минуту затем Вальтер Киттель разглядывал карточку Полиной матери.
— Скажи, Аполлинария. Это твоя мать?
— Да, её Еленой Ивановной зовут.
— Так. Почему мать смеется?
Поля несмело пожала плечами:
— Я же не знаю... это ещё до меня было.
— Красивая женщина. — И вторично клюнул с размаху: — Ну, где прошла фронт, покажи.
Привстав, Поля пальцем коснулась карты, и действительно, в условиях войны и вьюжной ночи, все было возможно в той, самой непроходимой части Пустошeй.
— Я главным образом лесом шла. Очень солдат боялась...
— Как пустили зольдаты? Скажи.
— Ну, значит, они понимали простым сердцем, куда и зачем идет человек. Одному я даже варежки подарила... ну, что зимой на руки надевается, — прибавила она, приметив напряжение в его лице.
— Ты совсем молодая... девошка, Аполлинария. Беллона не любит детей под ногами. Дети должны спать, когда Беллона идет к своим делам. Сейчас скажи правду, — и направил в нее палец, как пистолет. — Куда шла?
— Господи, да что же это такое!.. — взмолилась Поля, чуть не плача. — Я же вам отвечаю, что к маме шла... ведь я и не скрываю, что из Москвы! Не хочу я с
Раздражение, с каким он постучал зажигалкой о стол, остановило Полю во всем разбеге. Видимо, он был обижен в своих лучших побуждениях. Офицера поражало мужское воинское упорство русских девчат, с