никак опять на простую шутку обиделись?

Некоторое время о.Матвей щурился на собеседника с грустной человеческой укоризной:

– Как же это вы при таком своем образовании, походя за моим же столом, то и дело пинаете убогий умишко мой? Устыдитеся, профессор всех наук!

Тот казался смущенным:

– И все же, разве только в том вину свою признаю, что в тщетной попытке поразвлечь собеседника, правда – в несколько вольном стиле, пожалуй, превысил регламент..., но ведь короче-то о таком и не скажешь!

– Оно верно... в том разве смысле, что ложь и должна быть многословной, хлопотливой, усыпляющей, дабы предупредить маневр опровергателя. Зато теперь давайте беседовать молча! – с жестковатой усмешкой подтвердил о.Матвей и неожиданно для себя испугался, что тот обидится и уйдет, так и не досказавши главного, ради чего приходил.

Возникавшее порой угрызение совести батюшка смягчал укрепившися к тому времени убеждением в надмирной важности назначенной у него встречи. Дух захватывало при мысли, что никогда по лишенству не выбирали его не то что судебным заседателем, даже членом участкового комитета по сбору утиля, а тут Провиденье назначило его свидетелем какого-то почти не помышляемого акта. Вряд ли при его занятости большой нынешний барин Шатаницкий пожаловал бы со злым умыслом в лачугу старо-федосеевского попа.

И тотчас, не давая ему передышки, как бы в неожиданном порыве искренности Шатаницкий признался ему, что ни с кем и никогда, пожалуй, так страстно не искал встречи, как именно с ним, скромным старо- федосеевским батюшкой, – даже несмотря на обилие весьма достойных всевозможного профиля собеседников в прошлом. С головой выдавая свое страшное инкогнито, он бегло перечислил не менее как десяток виднейших отшельников с Иеронимом и Антонием во главе, популярных иерархов, мартиров, столпников и прочих, рангом помельче, деятелей высшей экклезиастической номенклатуры, охотно прерывавших сеанс самоизнурения или молитвенного экстаза для усладительной дискуссии на столь щекотливые порою темы, что даже без произнесения излишних слов.

И опережая непременный о.Матвеев вопрос, чем именно снискал он опаснейшие симпатии Шатаницкого, тот отвечал, что давно уже, но из боязни подпасть под влияние издали, любуется обаятельным обликом старо-федосеевского батюшки, равно как и благороднейшим, потому что перманентно в ущерб себе, поведением русских вообще по переустройству жизни, как своей, так и ближнего, вместо греховного прозябания в ее прелестных, но предосудительных, потому что якобы мещанских радостях. И еще – как дружно, всю историю свою рвались они убежать от ненавистного, не подозревая – что готовит им столь страстно желаемое. Но что в особенности якобы трогает его в этом племени, так это беззаветная готовность к лишениям и страданиям по всякому, где-либо в мире возникающему освободительному поводу, как будто иначе и ходу нет, с непременным охватом во вселенском масштабе, так сказать, методом применяемых там в лесах сплошных рубок напролом, причем не в силу только своеобразного национального альтруизма – «чтобы и вам всем, по соседству проживающим, было хорошо, иначе башка с плеч», а просто даже такому народу было бы непосильно возвращаться вновь для доделок в безгранично-равнинное пространство, где трагически и уж не первый век вязнет он, что ни шаг, все проваливается по шейку, как в трясине... По мысли Шатаницкого, изнурительной, в значительной мере географической необъятностью задач и обусловлена в характере русских столь предосудительная на взгляд Запада обиходная их небрежность, неугасающее анархистское побуждение хоть мысленно взорвать шар земной со всеми его темницами и так называемыми проклятыми вопросами, так что в назначенном ему для дыханья воздухе постоянно плывут апокалиптические виденья, сотканные из пылающей мечты пополам с пеплом и на части разъятой человеческой плотью. Но больше всего будто бы тянет потолковать сердечно с кем-либо из исторически- сокрушаемого ныне православия, однако, не в лице его столпов вроде митрополита Введенского, например, уже тронутого душком приспособленческого разложения, а как раз с представителем низовой церкви, имеющей непосредственное прикосновение к земле бытия.

– Однако же, сколько я понимаю вас, имеются и другие, пока еще не истребленные служители церкви на Руси... – с холодком отчуждения молвил о.Матвей.

– Оно верно, еще имеются долгогривые, да с ними браги не сваришь! В обоих полушариях поизмельчали нынче древнего благочестия Мамврийские дубы. Можно ли паству винить, если самые кормчие христианства отступают от заповедей своих? К примеру, вы прокламируете на всех углах любовь к ближнему, но вот мы с вами вдвоем сидим, ближе-то в данную минуту у вас и нет никого... А признайтесь-ка, положа руку на сердце, любите ли меня? Ведь нет... правду я сказал, не так ли? И вообще без шаманства и предубеждения вглядитесь в историю болезни церкви своей с ее идеей православного империализма во главе. Имеется в виду Третий Рим с центром всехристианского мира в Московии... А помните, как начиналось христианство? Каменный эллипс арены с кучкой полунагих смельчаков в одном из центров, и затихший Колизей слушает тихую, но громче львов рыкающих, ассонирующую песенку о Христе. Наслышанный о безмерном и пассивном страдании русского духовенства, тем не менее хотел бы я узнать, многие ли из вас, препочтеннейший Матвей Петрович, за минувшие двадцать лет спалили себя на манер староверских самосожженцев либо лам буддийских – всего в двадцати пяти годах отсюда? Нет, не по каменному полу кататься надлежало вам с риском насморка и в намерении прослезить создателя, а бензинцем, бензинцем оплеснуться, да и пылать, пылать за милую душу... ибо лишь такого рода живыми факелами и высвечиваются на века столбовые дороги человечества!

Похоже, он вполне сознательно здесь задержался и, осведомленный об ужаснейшей, на ту же тему и всего два года назад состоявшейся беседе, старался вызвать в о.Матвеевой памяти образ одного, доброго и честного, невоздержанного молодого человека, на том же самом месте бросившего тот же попрек малодушному русскому священству, только с обидной прибавкой, об изгнившем в православии яростном аввакумовском корне и – что с ватиканским орешком, случись там заварушка, уж не так-то легко справились бы большевики!

– Давайте не будем... – тоном застарелой боли сказал о.Матвей.

– Цените, милый Матвей, умеренность собеседника, который, целиком разделяя ваши предчувствия, в той же степени не сгущает красок. Вот, заодно с прочими пережитками старины наконец-то отмирает в людском обиходе уже теперь ставшее стыдным понятие греха, и человечество, преступив рубеж, лавинно вторгается в вожделенное царство безграничной свободы от стеснительных прадедовских запретов. Сладостное скольжение по возрастному наклону с упоительным ветерком в ушах заметно убыстряется, и вся цивилизация блоками втягивается вослед, в круговерть образовавшейся прорвы. Детская, в человеческой природе заложенная страсть к разрушению птичьих гнезд, позже восходящая к восторгам брачной утехи, на известном уровне самозабвенного могущества и по той же логике глубинного осквернения увенчается показной доблестью завоевателей – блудом на чужих алтарях, меж тем уже не хватает ни заповедей, ни кладов и недр на утоление маниакальных потребностей сытости, и тогда распаляющая воображение мечта дотянуться до небес ищет в интеллектуальном кощунстве источники наслажденья. А без того чем заняться уму и как ему бороться с другим, преуспевающим кандидатом на трон

Вы читаете Пирамида, т.1
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату