напоминали о пропащих годах его шумного и многосерийного бесплодия, – лучше было толковать его тем, другим, а прежде всего – что до сей поры подходящего сюжетца не наклюнулось. Последнее время, однако, особенно в интимной компании, все чаще поминал он про какие-то врата, несколько неожиданные в его словаре по своей архаической фактуре, причем подразумевался наглухо замкнутый от широкой общественности, в обыденность задрапированный проход куда-то, за порогом коего избранникам открывается горизонт священного и запретного прозренья. Одного томления по неизвестности иному хватило бы на полнометражный непреходящий боевик, и, конечно, эпизод с забавной владелицей непродажной тайны мог вполне послужить зерном, запевной нотой к такому, может быть, надэпохальному созданию. Однако, как ни мараковал полувсемирный режиссер, оперируя глубоко- эрудированной логикой с применением социалистического реализма, так и не далось ему дальнейшее прочтенье начатой было строки.
Закрыв ладонями лицо, вполне безопасно для своей репутации по безлюдности района, пытался он мнемонически закрепить в себе божественное впечатленье, которое быстро распадалось, утекая сквозь пальцы.
– Дверь, дверь, дверь... – вслух бормотал он, как пароль тайны, и, правду сказать, никому из его сослуживцев по искусству не доводилось наблюдать солидного, преуспевающего генерала от кино в таком нравственном неустройстве.
Целый месяц затем все собирался заказать кому-либо из выдающихся графиков современности цветной эстамп, чтоб висел над рабочим столом. Круто изменившаяся в чужой трактовке Дунина тема складывалась теперь приблизительно так – сплошная, во весь лист и без кромки неба поверху, крепостной кладки стена тонет в сумраке циклопического колодца; скользящий по выступам дикого камня с чахлой зеленью и плесенцой кое-где, тихий свет вечерний едва достигает середины, и надо присмотреться, чтобы различить внизу глухую, под полуциркульным несущим сводом архивольтой, железную, давно не открывавшуюся дверь, а дальше только сердце подскажет непонятное, извне пробившееся сиянье, высветляющее щербатый, плитчатый порог... Среди высокооплачиваемых мастеров капитального проектирования не нашлось ни одного Пиранези, хотя бы просто мечтательного мастерового на такого рода частную поделку, а через полгода самое волнение подзатихло под воздействием сытости и покоя, но замечено было, что даже наиболее казенные сюжеты, обкатанные в присутствии лишь подразумеваемой двери, по загадочной механике душевного катализа, начинали слегка светиться изнутри. Благодаря экономному пользованию, режиссеру Сорокину удалось растянуть полученную в тот памятный вечер порцию тайны до пенсионного возраста.
Было так забавно следить сзади за метаньями сорокинской жестянки в попытках ускользнуть от преследованья, что, будь немножко времени в запасе, Юлия непременно продлила бы свою в конце концов безвредную игру, чтобы при встрече, в развитие исторически сложившихся отношений посмеяться над приятелем. В тот раз ее не на шутку встревожило сделанное открытие из интимной жизни режиссера Сорокина, хотя по причинам, требующим особого разговора, огорчения ее были далеки от чисто женской ревности. В силу издавна разделявшей их социальной дистанции Юлия и в мыслях не допускала иных отношений с ним, кроме поверхностного приятельства с покровительственно-надменным оттенком, – как все прочее в мире, режиссер со всей его славой относился к разряду мягкой, безличной, удобной травы, по ней ходить. К тому же Сорокин был женат, и знатной Москве были общеизвестны его семейные бедствия – ранний брак с женщиной старше себя, уже несколько лет экзотическим недугом прикованной к постели, так что у Юлии не имелось оснований строго судить о его нередких, по слухам, развлечениях на стороне. Однако, сколько ни вглядывалась в Дуню поверх балюстрады, не могла понять сомнительный выбор этого высокоинтеллектуального капризника, вряд ли объяснимый спешкой или неряшливостью, разве только причудами артистической неполноценности. Конечно, из такой мизерабельной простушки, при самых скромных расходах, легче было исторгнуть слезу благодарности, ужас приобщенья к высшему греху, что при известном воображенье могло не только возместить известные телесные изъяны, но и доставить дьявольскую гордость совращенья... но, право же, в резервных цветниках кинематографии за ту же цену можно было сыскать милашку и попригляднее. Следовательно, не мужские, а только режиссерские соображения привели к ней сюда Сорокина, и так как страх обычно подсказывает худшие варианты, Юлия увидела в их свидании за пальмами прямую угрозу тем самым своим интересам, выше которых не было в ее жизни. Занятней всего, что, почти обладая первоисточником чудесной феерии, уже обступавшей отовсюду, она так и не сумела пока разобраться в ней до конца, даже когда вторично на протяжении того же вечера постучалась к ней в лице, некоторым образом, своего посланца.
Издали еще видней, насколько благоразумней было рассчитывать не на Сорокина, бессильного по масштабу представшего дела при всем ореоле его мнимого великолепия, а на самого Дымкова, которому в ту пору ничего не стоило вызволить из беды старо-федосеевского батюшку. Намерение на свой риск обратиться непосредственно к ангелу возникло у Никанора Шамина к концу первого же дня катастрофы, когда уже стемнело на дворе, а не сказавшаяся при отъезде Дуня все еще не возвращалась из Химок; он же должен был помочь встревоженным старофедосеевцам и в розысках Дуни. Конечно, Никанорово решение обратиться к потусторонней помощи, хотя и предпринятое в извинительных обстоятельствах крайней нужды, выглядело для него, передового студента общественника, непростительным суеверием. В извинение себе мог бы он лишь указать, что раздираемый на части преданностью к Дуне и жалостью к старухе, с одной стороны, и позором отступничества от материалистического учения – с другой, дотянул дело до последней минутки. Уже смеркалось в окнах, а еще еды не варили, печей не затапливали, невзирая на опасность заледенеть здесь до второго пришествия, и все сидели с опущенными лицами вкруг пустого стола, в томительном и постыдном ожидании, когда их добрая, беззащитная, самоотверженная дочка, подружка и сестра притащит в горстке, высыпет перед ними свои мокрые от слез девичьи копеечки, добытые не от того ли пронзительно-милосердного незнакомца, что близ Рождества подвозил ее, охромевшую, в своей роскошной крытой машине?
На исходе девятого часа Никанор с полушубком в руках, издавая угрожающее гуденье и сам словно взорвавшийся, ринулся на крыльцо с прямым направлением на московский цирк. Уже не менее двух недель по городу пестрели узкие, тревожно черные афишные наклейки с одним лишь словом под красной стрелой – Бамба. Незадолго до катастрофы загадочный наставник, шуруя что-то в ящике своего деканского стола, ироническим намеком – на какие, дескать, вершины, восходит наш с вами запредельный артист, раскрыл оцепеневшему Никанору этот, всех с ума сводивший псевдоним. Простейшая логика вела к спасительной цели – при всей своей учености студент в простоте душевной полагал, что советская власть помилует домик со ставнями, если милльон отступного выложить к ее ногам... Однако для успеха требовалось застать ангела в цирке до конца представления, для чего, в свою очередь, приходилось в рекордно короткий срок совершить поистине героический бросок через весь город вопреки не только светофорам, графикам или правилам перехода улицы, но и физическим законам перемещенья тел. Несмотря на такую перегрузку, ему посчастливилось в дороге подобрать оправдательный предлог своего визита к лицу, идеологически неправомерному, и в том состоял компромисс с совестью, чтобы признать в ангеле неизученную разновидность порхающего по вселенной, разумного мотылька, способного осветить для науки кое-какие темные проблемы звездной баллистики, того-сего, но пуще всего интересовала материя как таковая, а именно – если количество ее постоянно, то сколько в общей наличности, если же убавляется – то куда, а прибавляется – откуда? Диалектический подход к такому визиту несколько смягчал в Никаноре угрызения совести, примирял в нем прогрессивного мыслителя и собственно