отъездом за город и, как все
Плачевные соображения насчет возможных для советского чиновника последствий, если бы подобного постояльца обнаружили у него под крылом, сами собой переключились на поиск единственного способа решить проблему в целом. Совесть фининспектора была чиста: если бы дядя догадался исчезнуть самостоятельно, то и племяннику не пришлось бы прибегать к принудительным мерам. Ввиду отсутствия приличных гор в Подмосковье, где дядя мог запросто свалиться в пропасть на прогулке, представлялось наиболее перспективным пригласить его на воскресную рыбалку в тихий уголок природы и за ушицей, у костерка, подсунуть ему пирожок с крысидом. При сравнительной легкости дядина погребения, камень к ноге, труднее было обезвредить квартирных соседей, свидетелей его прибытия. Несколько правдоподобнее выглядело падение с балкона, куда престарелый провинциал вышел бы полюбоваться столичной панорамой в ночном сиянии, чтобы от нередкого в его годы головокружения, с незначительной помощью извне, опрокинуться через край в шестиэтажную бездну. Поздний час мероприятия позволил бы избежать свидетелей в противоположных окнах, но возникал вопрос – примет ли разбуженный среди ночи старик приглашенье племянника выйти к нему наружу, под предлогом подышать свежим воздухом. Конечно, лучше было заранее, еще во сне, привести жертву в нерассуждающее состояние, но все равно, если бы даже удалось избегнуть лишней суеты и брызг на обоях, то как объяснить проснувшимся на шум детям необычную деятельность родителей?.. Но и это устранялось благодаря кое-каким уловкам. Характерно, зародившийся в мозгу образ достигнул такой галлюцинаторской резкости, что фининспектор почти услышал, как нечто тяжко шмякнулось внизу, на мостовой... но, конечно, звука было недостаточно разбудить самый объект гавриловских раздумий, безмятежно сопевший едва в полуметре с обращенным в его сторону лицом. И значит, напряженье творческой мысли с непроизвольным время от времени мускульным сжатием, причем ногти впивались в мякоть ладони, само по себе порождало мощные магнетические токи. Слегка скосивший глаза племянник некоторое время наблюдал за своим напарником по кровати, как шевелятся у него от дыхания волосинки усов, и вдруг обнаружил, что и тот сквозь тонкую щелочку глаза следит за ним из-за выступа подушки.
– Тебе чего, не спится? – шепотом спросил старший.
– Так, душно немного...
– Выйди на балкон... да смотри, сам-то не сорвись! – знаменательно намекнул дядя и повернулся спиной.
Проявленная дядей проницательность достаточно объясняла, почему розыскные органы доселе не обнаружили затаившегося шпиона. Мысль сама по себе перекинулась к панике, вызванной в известных кругах событиями семнадцатого года... Проще говоря, почему Филипп Гавриилов не прикончил себя сразу после крушенья режима, хотя порывом самоубийцы разумней всего было истолковать его решимость расстаться с нумизматическим сокровищем. Лишь под самое утро фининспектор забылся тяжким безотрадным сном, и ему причудилось, что тот, подразумеваемый господин, все же застрелился вполне своевременно, но, зная его прежние проделки, власти не верят и мертвецу и вот прислали племяннику розыскную фотографию для авторитетного распознания – кто на ней валяется, не подставное ли лицо. Там, на ослепительно-глазурованной бумаге изображен он сам, Филипп Гавриилов, виском в черной луже, на неестественно вывернутой руке, как и минуты не пролежать живому, довольно утешительная во лбу лохматая дырка, но если чуть под углом взглянуть, то легко просматривается сбоку, что притворщик подмигивает родне в смысле
Пробужденье начинается с потребности обнять жену. Он привычно закидывает туда руку, ногу потом, – его будит пустое место. Уже поздно и ясный день в окне. Дети бесшумно играют у себя в углу, как перед уходом на рынок наказала мать. Недолгая тревога – где жена, сменяется более основательной – где же дядя, а унылая надежда – горьким разочарованьем при виде подлого чемодана под столом. Было бы ужасно, если бы оставленным без присмотра старцем овладела соседка: зазвала на чаишко и теперь выматывает себе на ус семейные секреты. Просочившееся из коридора гуденье голосов заставляет фининспектора выглянуть через узкую, на пол-глаза, дверную щель. Затем он испускает слабый стон при виде картинки, составившей наихудшее из возможных предположений.
Посреди обступивших его жильцов дядя Гавриилов делится вслух героическими эпизодами мнимой своей биографии. По случаю выходного дня все мужское население было в сборе, а ввиду экстренности случая некоторые явились даже в ночном облаченье, другие же, создавалось впечатление, вовсе без ничего под пальто внакидку. И хотя, как повсюду в коммунальных домах, именно в утренние часы-пик, из-за очереди у неотложных помещений, затевалось наибольшее количество склоки распрей с последующим судебным разбирательством – никакой враждебной толчеи не наблюдалось сейчас у заветных дверей, напротив, исключительный дух взаимотерпимости, вернее общность добычи, объединяли их разномастное сборище. Видимо, им доставляло глубокое удовлетворенье наблюдать зрелище крайнего человеческого разрушенья, одинаково постигающего царей и горы, звезды и жаб ночных. Почему-то с удлинившимися носами, в предвкушенье скорого теперь разоблачительного пиршества и по-птичьи нацелившись, внимали безудержной стариковской брехне.
Собственно, он один сидел там, Филипп Гавриилов, если не считать как раз соседкина мужа, тоже первейшего на весь квартал пройдоху и законника, не скрывавшего, что регулярно тратит полпенсии на почтовые марки для доносов. Однако, по неписаному от всех полномочию, приладившись на мусорный короб, носом в нос и коленями в колени, кивал, причмокивал, попеременными звуками восхищения и недоверия подстрекал рассказчика к бахвальству, причем, сам весьма осведомленный в хронике дореволюционных событий, ловко впутывал последнего в роковые обмолвки и неточности: разматывал старца
В туфлях на босу ногу пристроившийся сзади племянник стал невольным свидетелем, как в явном алкании гибели и с отчаянным, наизнанку, филерским вдохновением родственник его кокетливо извивался, принимал позы, дразнил судьбу и, окончательно завязнув в собственных противоречиях, старался с помощью не менее рискованных психологических курбетов выкарабкаться из сгущавшегося кругом него недоброго молчанья.
– Нет, дорогие мои, ничего я здесь не путаю: у меня воспоминаний на семь толстых папок хватит да еще столько же в уме останется, – жарко горел Гавриилов. – Поработали мы над тобой, Расеюшка, много нам крови ты стоила. Люди какие... Желябов, Каляев... и третий какой-то, который тоже кого-то из них угрохал. Иной вечер так и лезет из всех щелей памяти: то Столыпина застреленного мимо несут, а то горит петербургская охранка... и все какая-то стрельба и лица кругом неразборчивые. Это нынче всех нас волной пораскидало, обломки крушения, немало пострадавшие от проклятого царизма... одни бесследно утопли,