Венецианский шедевр в стиле то ли позднего барокко, то ли раннего рококо (всегда их позорно путаю), львино-лапый красавец в золотистом литье.
Такой стол мебелью не назовешь, это уже существо.
Дух изысканно-живой, беззаботный, пьющий на брудершафт с Вечностью, сотворил это произведение руками неведомого мастера и теперь звучно приветствует меня всякий раз, как зашелестит строчка прозы, зашевелится зачаток стиха…
Милостиво разрешает присаживаться пациентам, выслушивает их снисходительно-умудренно, иногда проборматывает некие напоминания, благоволит усилиям понимания… Но не выносит, когда на нем пишут рецепты или деловые бумаги. Что такое, вопрошает, к чему эта буфетная суета, эта возмутительная возня?.. Стыдно и оскорбительно. Я и так многое претерпел…
Это правда: Великий Стол пережил восемь войн и по меньшей мере три революции. Гнутые ореховые ноги уже лет сто восемьдесят взывают о скорой помощи; грудастые бронзовые рожицы побурели; врезная, цвета спелой маслины кожа столешницы изуродована царапинами и вмятинами, кое-где вспухла; на черной тисненой кайме зияет кошмарный шрам, выжженный сигаретой, — увековечил себя мой подвыпивший приятель с подружкой…
Реставрировать недосуг, да и не по карману…
В скудный наш дом этот ссыльный аристократ перекочевал из Старой Европы, из Бельгии, где в приморском граде Антверпене родилась моя мама. Такой же точно — близнец? — я увидал мельком в кинохронике: в роскошном королевском дворце (Версале?) за ним сидел президент де Голль, подписывал договор…
Плохо это, неправильно — зависеть от вещей, знаю и понимаю — глупо, унизительно для души…
А я от Великого Стола явно зависим. Сейчас, правда, уже не настолько сильно, как раньше, когда, бывало, и месяца не мог прожить где-нибудь в отдалении, чтобы не затосковать, не возжаждать снова и снова притронуться рукой, глазом, дыханием к добротному дружелюбному дереву, к звонко зовущим извилистым вензелям, к гениально-легким литым фигуркам…
Я терял без него работоспособность и вдохновение жить. Спрашивал себя, в чем же дело, почему я готов отдать за этот музейный экспонат если не жизнь, то пожалуй, ногу, а то и руку. Эстетическая ценность — да, я к красоте чувствителен; средоточие родовой памяти — да, и это… Но и еще что-то…
Личная значимость, внутренняя цена, привязанность и зависимость — вот мы и начали разговор об этом.
Самая что ни на есть конкретная психология.
Чья жизнь вам дороже: отца, матери, ребенка или ваша собственная? Катастрофа, пожар, землетрясение — кого спасать первым?.. Кто-то скажет: конечно, ребенка.
А кто-то — мать, ведь она единственная, а детей может быть много… Для большинства же сама мысль, сама возможность рассуждений об этом кощунственна и невыносима. Не все нужно заранее знать, и вообще — не все знать, не все!.. Сверхценностью это называется.
Жизнь ребенка для нормальных родителей, конечно, сверхценна. Жизнь родителей для нормальных детей тоже сверхценна. Сверхценна и собственная жизнь — для нормального или, скажем, для обычного человека…
А внутренняя защита в положениях непосильного выбора — непроизвольное отталкивание, вытеснение, а то и просто потеря сознания… Похоже на метод страуса — голову в песок, но так и решаются проблемы неразрешимые. Так женщины забывают о родовых муках. Так живем мы, забывая о смерти и о войне, об уродствах и о долгах, о совести, об изменах своих и чужих, о страшных ударах по самолюбию…
Но такое забвение никогда не бывает полным.
И важно знать: страусиное наше сознание в неразрешимых проблемах нуждается. Природа наша требует запредельности, экстремальности. Если проблем нет, мы начинаем их создавать!..
Чо-то в нас ищет безоговорочной полноты и приравнивает ко всей жизни то одно, то другое — то результат футбольного матча или поединка между своим мозгом и автоматом, то содержимое кошелька, то чью-то оценку, то собственную фантазию…
Если этого не происходит, существование обретает характер смертельной скуки, и это уже проблема проблем.
Да, сверхценности нам нужны — это хозяева наших желаний. А когда мы находим их, непременно вступает в силу великий и ужасный закон…
Законом Бревна я его назвал — так вот простенько, и сейчас попробую пояснить, почему он важен для понимания этой книги и всей нашей жизни.
Давным-давно, давным-давно я рассказал вам про бревно… Вот на земле лежит оно, и по нему пройти дано любому чудаку — и мне, и вам уютно на бревне при подходящей толщине сего бревна…
Но толщина порой не так уж и важна. Вот поднимается бревно на высоту затылка… Но теперь так просто не пройдешь — в поджилках страх, в коленках дрожь… Прошел, однако же, едва-едва… Кружилась голова, клонилось тело вниз и вбок, но совладать я с этим смог… И вот бревно на высоте пятиметровой… На кресте у всей России на виду меня распните — не пойду! — Да почему же? — Упаду! — Да почему же упадешь? Бревно все то же! — Ну и что ж?
Теперь другая высота, теперь уверенность не та, опасно стало… — Но бревно все то же! — Это все равно — уже при мысли о бревне все напрягается во мне…
С юных врачебных лет занимаюсь исследованием и лечением парадоксальных состояний, как я назвал их, — и самочувствие человека на высоко поднятом бревне остается для этого наипростейшей наглядной моделью.
Не скажу, правда, что она всем понятна и до конца понятна мне самому. Все ясно было бы, если б речь шла только о бревне физическом, деревянном. Речь о тех бревнах, которые — там, внутри…
В ситуации «я иду по бревну» значимы две величины — две очевидности: толщина бревна и высота, на которой оно находится.
Когда бревно лежит на земле или висит достаточно низко, чтобы при спрыгивании с него я не рисковал жизнью или здоровьем, для меня значима только толщина бревна — только то положительное его