Прочь отсюда! Долой одиночество! Я ухожу отсюда – в жизнь. Конечно, начинать придется с самой низкой ее ступеньки. Не бойся, дай по морде Серому Волку и – вперед. Дай ему по зубам, пора ему понять, что его песенка спета.
Мне не терпелось начать с чего-то тут же, в тюрьме. Но с чего?.. Для начала попросил администрацию тюрьмы переселить меня в общую камеру, и не просто в общую, а в самую недисциплинированную, самую грязную, но в такую, где меня как Серого Волка не знают. И вот я оставил вакуум и нахожусь в камере, где живут тридцать два гаврика. Я здесь тридцать третий.
Люди эти – дикая братия, прошедшая ползком на брюхе все возможные топи. Постоянная тема разговоров – любовь (развратная, разумеется); они словно больны любовной лихорадкой, бесконечные рассказы в сопровождении сальной жестикуляции и мимики. Любые измышления рассказчиков слушаются с какой-то плотоядной настороженностью, хотя никто не сомневается в том, что все это чистое вранье: нередко можно услышать циничный смех в ответ на какое-нибудь более остроумное сочинение, и это постоянно, изо дня в день, до тошноты. Этих людей шаг за шагом оттеснили от общества – сперва просто в колонию, потом в строгорежимную, затем – в особорежимную, затем, по той же лестнице, по которой прошел я, – за крепкую тюремную решетку. Но они и здесь обросли грязью, они и здесь стараются не выполнять никаких требований, даже если это в их же интересах. В камере невыносимый смрад от давно не мытого пола, от махорки, от параши.
Меня здесь не знают, конечно, слышали обо мне, и мою кличку слышали, но никто из них не знает меня в лицо. Я пришел к ним не как Серый Волк, о «подвигах» которого они наслышаны, с чьими причудами они, пожалуй, смирились бы из-за его авторитета. Я пришел сюда не для того, чтобы пользоваться этим «авторитетом», я сказал им лишь имя, а оно для них – пустой звук. Итак, я для них просто человек, совершивший преступление. С причудами такого человека эти люди считаться не станут. А я захотел заставить их хоть немного почувствовать себя людьми, я должен их заставить, должен быть теперь сильнее их, раз сумел быть сильнее самого себя.
Начал с того, что предложил помыть пол. Надеяться, что это предложение будет встречено с восторгом или хотя бы с малейшим одобрением, было бы наивно. На меня посмотрели как на психического, и только. Тогда я просто взял и вымыл пол. Это был труд, камера большущая – 92 квадратных метра. На это занятие ушло часа три. Я работал, как муравей, таскал бачками воду, выливал на пол и скреб его деревянной шваброй. Я вымыл пол, чем вызвал общее презрение обитателей камеры, и не успел закончить свою работу, как на пол полетели окурки и жирные плевки. Все делали вид, словно меня и не было, и пол был такой же, как прежде. Я ничего не сказал. Это было бы бесполезно. На второй день я начал всю процедуру снова, чем вызнал уже не презрение, а гнев камеры. Но вымыл пол снова и опять не позволил себе разозлиться, когда его тут же загадили. Я вымыл бачки питьевые и даже парашу. Конечно, энтузиазм мой не был подхвачен. Хуже того – стали считать, что раз мне приятно поддерживать чистоту – на здоровье. Мне с удовольствием уступили возможность вытаскивать парашу, подметать пол, приносить воду, в общем – делать все то, что до этого хоть кто-нибудь должен был делать по необходимости. А теперь просто не надо было беспокоиться. Нет, это меня не устраивало. Эти люди меня явно не поняли.
Однажды, когда я домывал пол, кто-то, как обычно, с наслаждением отметил это смачным плевком, который шлепнулся на пол тут же, около моей еще согнутой фигуры. Плевок чуть не угодил на мой вспотевший нос. Это было пределом, я взбесился. Схватив бачок с питьевой водой, я швырнул его с силой об пол, опрокинул парашу со всем содержимым, перевернул стол, вылил на пол грязную воду из ведра и кричал, как сумасшедший: «Что?! Не хотите, чтобы было чисто?! Так вот вам! Вот! Вот!» И все вокруг крушил. Кто-то пытался меня остановить, но я схватил скамейку и так ему съездил по ребрам, что он, ойкнув, отлетел. Вся эта дикая братия смотрела на меня остолбенев, никто не издал ни звука. Открылась кормушка, но надзиратели не мешали, видимо, понимали, в чем дело. Наконец я выдохся и повалился на свою кровать. В камере – тишина. Потом кто-то произнес: «Ну и ну…» Кто-то коротко гоготнул. Затем чей-то повелительный голос начал командовать: «А ну, гаврики, за дело, уберем. Федя, хватай тряпку! Рыба – за водой, ты чего рот разинул, тебе говорю! Бери парашу, ставь на место, бачок тоже. Давай, давай!»
Я, не поворачивая головы, лежал. Послышался шум отодвигаемых кроватей, скамеек, началась всеобщая уборка. Значит – порядок. Моя взяла! Стало быть, хорошее способно пробиться даже через эти грубые шкуры, только надо быть настойчивым. Стало быть, мое решение правильное, и я на верном пути. Я встал и вместе со всеми принялся еще раз за уборку. Когда закончили – подошел к своей кровати и медленно начал собирать вещи. Все недоуменно посмотрели друг на друга, на меня, и кто-то спросил: «Куда ж ты собрался? Убрали же…» Я сказал тихо: «Наверное, мне лучше в другую камеру…» Я никуда, собственно, не хотел идти, надеялся, что меня, может, не отпустят. И точно. Кто-то сказал: «Брось ты!» Кто-то другой: «Оставайся, что ты…» Это было сказано довольно виновато. И, скрывая непривычную неловкость, кто-то пробасил: «Ладно уж, чистота – залог здоровья, что мы… не понимаем». Я остался.
Был суд. За хорошее поведение в быту и труде суд освободил меня досрочно от дальнейшего тюремного заключения. Последние два дня в тюрьме открыли мне неожиданно одно интересное явление: со мной приходили прощаться надзиратели, поздравляли, приглашали после освобождения в Балашов, обещали помочь устроиться. Теперь еду в колонию, наверное, туда, откуда приехал. Появились у меня друзья и враги – как всегда, когда не плывешь по течению, а живешь активно. Друзья не скрывают своего ко мне уважения, враги притаились, дожидаются удобного момента, чтобы открыться. Друзья из молодых, в большинстве люди, попавшие сюда впервые. Особенно подружился с одним совсем молодым парнем из Шахуньи. Симпатичный, с мечтательными глазами парнишка. Следует из колонии малолеток в колонию взрослых. Очень смышленый, десять классов образования. Он скоро освободится и, надо думать, никогда не попадет сюда снова. Вокруг него, когда я вошел в камеру, так и увивались аллигаторы уголовного мира, люди, почти никогда не жившие на воле, не имеющие никаких человеческих чувств. Я здорово помешал им.
Он показывал письма своих друзей, рассказывал о родителях. Все это не нравилось аллигаторам, и знаю, что приобрел много врагов. Только плевать мне на эту сволочь. Постников верит мне во всем, и я постараюсь показать ему то, что так трудно заметить в его возрасте. Ведь когда я был в его годах, разве не были для меня самыми авторитетными людьми приблизительно такие, как Серый Волк теперь?
В безвоздушном пространстве.
Я не знаю тебя, я незнаком с тобой, но, может быть, ты где-то есть – бескорыстный, искренний друг. Хочется поговорить с кем-нибудь, но хотя вокруг много людей – не с кем. Валяюсь вот уже четырнадцать суток в пересыльной тюрьме (пятой по счету). В камере 54 человека: дым, гомон, шум. Все говорят о чем-то, рассказывают друг другу что-то, смеются, ругаются, и им вроде весело. Но мне не хочется ничего никому рассказывать и слушать тоже. Только не слушать невозможно… До чего же нелепо! Все норовят излить мне горе свое…
«Будь мужественным в беде своей…»
Как их мало, мужественных в беде своей. С кем ни заговоришь, кто с тобой ни заговорит – все плачутся: как им тяжело, как они несчастны. И конечно, хотят, чтобы их ободрили. Какого черта они думали, когда делали то, за что их сюда загнали? А ведь все они тут не впервые, все вроде бывалые. Говоришь, ободряешь, но хочется послать к черту. И никто же не подумает, что и мне здесь не дом родной.
Вот вчера подрался… Они ко мне как к «иностранцу» – (как же – был за границей!) обращались с